Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Марина Цветаева. Жизнь и творчество
Шрифт:

…Из этих писем Цветаева, переведя их на французский, десять лет спустя сделает эпистолярный роман: девять писем героини (с несколькими добавлениями), единственный ответ — "его" (первый она, вероятно, уничтожила) и убийственный финал, в котором герой оказывается начисто забыт: описано сперва — искреннее, затем — ироническое неузнавание его на каком-то балу. Впрочем, о бале речь впереди.

И в жизни это увлечение, как только воплотилось в стихи и письма, остыло. Вскоре Марина Ивановна отзывалась о недавнем своем "вдохновителе" достаточно презрительно.

Великая забывчивость, царственная неблагодарность поэта отслужившему материалу…

Вот что напишет Цветаева Роману Гулю 9 февраля 1923 года, окончательно "излечившись" от наваждения:

"Летом 1922 г. (прошлого!) я дружила с Э<ренбур>гом и с Геликоном. Ценности (человеческие) не равные, но Г<елико>на я любила, как кошку. Э<ренбур>г уехал на' море, Г<елико>н остался. И вот, в один прекрасный день, в отчаянии рассказывает мне, что Э<ренбур>г отбил у него жену. (Жена тоже была на' море). Так, вечер за вечером — исповеди (он к жене ездил и с ней переписывался), исповедь и мольбы всё держать в тайне. — Приезжает Э<ренбур>г, читает мне стихи "Звериное тепло", ко мне ласков, о своей любви ни слова! Я молчу. Попеременные встречи с Э<ренбур>гом и с Г<елико>ном. Узнаю от Г<елико>на, что Э<ренбур>г продает ему книгу стихов "Звериное тепло". Просит совета. — Возмущенная, запрещаю издавать. — С Э<ренбур>гом чувствую себя смутно: душа горит сказать ему начистоту, но, связанная просьбой Г<елико>на и его, Э<ренбур>га, молчанием — молчу. (Кстати, Э<ренбур>г уезжал на' море — с голово'й-увлеченной мной. Были сказаны БОЛЬШИЕ слова, похожие на большие чувства. Кстати, неравнодушен ко мне был и Г<елик>он.)

Так длилось (Э<ренбур>г вскоре уехал) — исповеди Г<елико>на, мои ободрения, утешения: книги не издавайте, жены силой не отнимайте, пули в лоб не пускайте, — книга сама издастся, жена сама вернется, — а лоб уцелеет. — Он был влюблен в свою жену, и в отчаянии.

Уезжаю. Через месяц — письмо от Э<ренбур>га, с обвинением в предательстве: какая-то записка от меня к Г<елико>ну о нем, Э<ренбур>ге, найденная женой Г<елико>на в кармане последнего. (Я почувствовала себя в помойке.)

Ответила Э<ренбур>гу в открытую: я не предатель, низости во мне нет, тайну Г<елико>на я хранила, п. ч. ему обещала, кроме того: продавать книгу стихов, написанных к чужой жене — ее мужу, который тебя и которого ты ненавидишь — низость. А молчала я, п. ч. дала слово.

Э<ренбур>г не ответил, и дружба кончилась: и с Г<елико>ном, который после моего отъезда вел себя со мной, как хам: на деловые письма не отвечал, рукописей не слал и т. д. — "Тепло", конечно, издал. Так, не гоняясь ни за одним, потеряла обоих…

К любови Э<ренбур>га (жене Г<елико>на) с первой секунды чувствовала физическое (неодолимое!) отвращение: живая плоть! Воображаю, как она меня ненавидела за: живую душу!".

Вероятно, все, сказанное в этом письме, объясняет, почему Марина Ивановна утверждала позже, что "раздружилась" с Эренбургом. Но высшая справедливость, как всегда, победила: уезжая на родину в 1939 году, она переписала в тетрадь, которую назвала "Письма друзей", заботливые "опекунские" письма к ней Эренбурга из Бинг-ам-Рюгена лета двадцать второго.

Интересно, что неуклюжие, "медвежьи" стихи "Звериного тепла" — (книги, нужно заметить, весьма слабой), от которых веет "лютой" эротикой, при всем несходстве с берлинскими цветаевскими, все же порой невольно перекликались с ними: "Знаешь этих просыпаний смуту, Эти шорохи и шепота?" — и упоминанием имени Мариула; а строки наподобие: "Изойти берложьей теплотой Насмерть ошарашенного зверя" и т. п. дышат теми же "земными приметами" любви, что и письма Цветаевой к "Геликону"…

* * *

Меж тем столик Марины Ивановны в прагердильском кафе не пустовал; налаженные Эренбургом, а также начатые ею самой знакомства не прерывались, дела — тоже. Кроме книги "Ремесло" для "Геликона", Цветаева готовила другую, под названием "Психея" (романтические стихи 1916–1921 гг.) — для 3. И. Гржебина. Пока еще продолжался этот недолгий берлинский "слет" литераторов; для большинства будущее было в тумане…

Продолжались и встречи Цветаевой с Андреем Белым. Он жил в городке Цоссене, недалеко от Берлина, и наезжал оттуда почти ежедневно, гонимый одиночеством и личной драмой. "Мне казалось в Берлине, что меня истязают… я бегал в цоссенских полях, переживая муки, которым не было ни образа, ни названия". А затем опять садился в поезд и ехал в Берлин, чтобы вновь бежать обратно, метаться и тосковать. Таким спустя много лет изобразит его Цветаева в мемуарах-реквиеме "Пленный дух", в котором создаст не превзойденный пока никем образ этого гениального человека, покажет и их встречи в Берлине, и свой приезд в Цоссен жарким июньским днем 1922 года…

Автору этих строк довелось увидеть Цоссен таким же июньским жарким днем, только шестьдесят четыре года спустя. Те же прозрачные синие дали; и так пугавшее Белого кладбище, с деревьями, постаревшими более чем на полвека; и невысокие дома с черепичными крышами. Прямая, длинная (еще продолженная позже) Штубенраухштрассе, где жил поэт, начиналась (под названием Банхофштрассе) у вокзала, уходила вдаль, обрывалась в поле и переходила в шоссе, Одноэтажный дом номер Шестьдесят восемь (теперь N 37), временно приютивший Белого, имел малопривлекательный вид; словно слепой, с закрытыми ставнями и следами ремонта, он напоминал о тоске поэта [63] .

63

За уточнения и фотографии приношу благодарность Н. Н. Бунину и Томасу Решке.

Марина Ивановна была в те дни много счастливее, и тем — сильнее его. Она излучала радость жизни, целительную силу, которую мятущаяся душа Белого принимала благодарно и жадно. В один из приездов в Берлин он оставил письмо, — после чего, вероятно, Цветаева и поехала в Цоссен; оно увековечено в ее тетради "Письма друзей":

"Zossen, 24-го <июня 1922 г.>.

Моя милая, милая, милая, милая

Марина Ивановна,

Вы остались во мне, как звук чего-то тихого, милого: сегодня утром хотел только забежать, посмотреть на Вас, и сказать Вам: "Спасибо"… В эти последние особенно тяжелые, страдные дни Вы опять прозвучали мне: ласковой, ласковой, удивительной нотой: доверия, и меня, как маленького, так тянет к Вам. Так хотелось только взглянуть на Вас, что уже когда был на вокзале, то сделал усилие над собой, чтобы не вернуться к Вам на мгновение, чтобы пожать лишь руку за то, что Вы сделали для меня. Бывают ведь чудеса! И чудо, что иные люди на других веют благодатно-радостно: и — ни от чего. А другие — приносят тяжесть. И прежде еще, в Москве, я поразился, почему от Вас веет — теплым, ласточкиным весенним ветерком. А как Вы приехали в Берлин и я Вас увидел, так совсем повеяло весной. А вчера?.. Знаете ли, что за день был вчера для меня? Я окончательно поставил крест над Асей: всею душой моей оттолкнулся навсегда от нее. И мне показалось, что вырвал с Асей свое сердце; и с сердцем всего себя; и от головы до груди была пустота; и так я с утра до вечера ходил по Берлину, не зная где приткнуться с чувством, что 12 лет жизни оторваны; и конечно, с этим куском жизни оторван я сам от себя. И заходил в скверы, тупо сидел на лавочке, и заходил в кафэ и в пивные; и тупо сидел там без представления пространства и времени. Так до вечера. И когда я появился вечером, — опять повеяло вдруг, неожиданно от Вас: щебетом ласточек, и милой, милой, милой вестью, что какая-то родина — есть; и что ничто не погибло. Голубушка, милая, — за что Вы такая ко мне? Мне даже жутко: помните, что теперь как-то со мной то, что в словах Дельвига:

Когда, душа, просилась ты:

Погибнуть, иль любить…

Я ведь только тогда могу жить, когда есть для кого жить и для чего жить.

И вот сегодня проснулся, а в сердце — весна: что-то окончательно оторвалось от сердца (и катится глухими провалами), и сердце, сердце обращено к свету; и легко: и милый ветерок весны; и — ласточки! И это от Вас: не покидайте меня Духом.

Б. Бугаев.

P. S. Напишите, как можно Вас увидеть: мне ведь надо еще с Вами переговорить о деле (о "Эпохе" [64] , Вашей поэме и т. д.). Можно увидеть Вас?

Я бы приехал во вторник, в среду… Или приезжайте ко мне: хотите, если Вы не приедете ко мне в понедельник, я приеду к Вам во вторник; и буду у Вас часов в 5–6 (мой поезд идет в 9 ч. 28 вечера). Мне так было бы легко: а то, когда приедешь в Берлин, и сутками шатаешься по улицам, — то охватывает тоска…

Итак, жду Вас в понедельник, если не будете, буду у Вас во вторник: в 5 1/2 ч.?"

64

Берлинское русское издательство, где при содействии Андрея Белого вышла поэма М. Цветаевой "Царь-Девица".

А следующим днем, 25 июня, Цветаева датировала стихотворение, словно востребованное письмом Андрея Белого (хотя "адресат", разумеется, был не он):

Здравствуй! Не стрела, не камень: Я! — Живейшая из жен: Жизнь. Обеими руками В твой невыспавшийся сон. ……………………. — Мой! — и о каких наградах Рай — когда в руках, у рта: Жизнь: распахнутая радость Поздороваться с утра!

Много лет спустя, в одном из трагичнейших писем, написанных на исходе жизни, Марина Ивановна скажет:

"От счастливого — идет счастье. От меня — шло. Здорово шло".

* * *

К тому времени в Москве вышли вторым изданием книжка Цветаевой "Версты" со стихами 1917–1920 гг. Надежда Павлович, молодая "петербургская" поэтесса, судила о цветаевских стихах с колокольни "северной столицы": "…Москва многим грешна, только не "умеренностью и аккуратностью". Оттого могла она дать и прерывистый, шалый, степной ритм Марины Цветаевой".

Неизмеримо суровее отнесся к "Верстам" Валерий Брюсов, которого, как помним, Цветаева раздражала давно. "Ее стихи… как бы запоздали родиться на свет лет на 10… - писал он в шестом номере журнала "Печать и революция". — С тех пор многое из делаемого теперь Мариной Цветаевой уже сделано другими, главное же, время выдвинуло новые задачи, новые запросы, ей, по-видимому, совсем чуждые. А той художественной ценности, так сказать, "абсолютной", которая стоит выше условий не данного десятилетия, но и столетия, иногда даже тысячелетия, — стихи Марины Цветаевой все же не достигают". Впрочем, более благосклонное внимание Брюсова привлекли в книге "песни, немного в манере народных заклятий или ворожбы". Увы, сам он, натужно пытавшийся выжать из своей музы современные ритмы и звучание, не справился с непосильной задачей, и его послереволюционные стихи были еще более умозрительными, чем прежние, так и не снискали симпатий читателей. Цветаева же, никогда не ставившая перед собой такого рода целей, неостановимо шла своим естественным путем. И хотя теперь, в двадцать втором, она писала совершенно иначе, нежели четыре и даже два года назад, стихи "Верст" ничуть не запоздали.

В один из тех июньских дней ее книга попала в руки Борису Пастернаку.

Потрясенный Борис Леонидович писал самозабвенно, невнятно, восторженно; его рыцарское поклонение внезапно открытому чуду ("дорогой, золотой, несравненный мой поэт") словно уравновешивалось страстным покаянием, что еще так недавно, в Москве, он это чудо пропустил, проглядел, разминулся с ним. Он корил себя в том, что не приобрел книгу Цветаевой раньше, каялся в "приверженности самым скверным порокам обывательства: книги не покупаешь потому, что ее можно купить!!!"

В тот же день он отправил в Берлин свою книгу "Сестра моя — жизнь" с надписью, в противоположность письму — сдержанной:

"Марине Цветаевой. Б. Пастернак. 14/VI — 22. Москва".

Так началась горячая эпистолярная дружба-любовь между Борисом Пастернаком и Мариной Цветаевой. Встреча замечательных поэтов, а в истории русской поэзии — не имеющая цены глава, которая еще не написана…

На письмо, которое получила 27 июня, Цветаева, придя в себя от удивления и радости, ответила через два дня. Она припомнила обстоятельства мимолетных московских встреч с Пастернаком и с проницательностью большого художника писала о тех нескольких пастернаковских стихотворениях, которые знала:

"Бег по кругу, но круг — с мир (вселенную!). И Вы — в самом начале, и никогда не кончите, ибо смертны.

Всё только намечено — остриями! — и, не дав опомниться — дальше. Поэзия умыслов, — согласны?"

(Это же название: "Умыслы" она задумает впоследствии дать своей новой книге стихов.)

И сообщала:

"Я в Берлине надолго, хотела ехать в Прагу, но там очень трудна внешняя жизнь.

Здесь ни с кем не дружу, кроме Эренбургов, Белого и моего издателя Геликона…

Здесь очень хорошо жить, не город (тот или иной). — Безымянность — просторы! Можно совсем без людей. Немножко как на том свете".

Поделиться с друзьями: