Маршрут: Ноль
Шрифт:
Я стоял перед открытой дверью, перед рулём, стрелками, осколками, перед своими же отпечатками — и понял, что этот жест действительно невозможнее любого другого. Пройти мимо, не коснувшись. Признать, что «тогда» не исправить «сейчас». И отпустить круг, не замкнув его ладонью.
— Справлюсь? — спросил я, честнее, чем когда-либо.
— Если перестанешь путать память с жизнью, — сказала она.
Снова зашевелился туман. На самом краю света поднялась маленькая тень — тонкие колени, торчащие локти, узкий силуэт с зонтом. Я уже открыл рот, чтобы назвать имя — то самое, которое нельзя произносить, — и Ольга едва заметно качнула головой: нет. Тень растворилась, не оставив следа.
— Одна просьба, — сказал я. — Скажи правду. Кто ты?
Она задумалась дольше обычного, словно подбирая слово, которое не рассыплется при произнесении.
— Переход, — произнесла наконец. — Для тебя. Для них — нет.
Я кивнул. И вдруг понял, что больше не хочу спорить. С ней, с лентой, с петлёй, с кровью и зеркалами — ни с кем. Хочу — просто сделать тот самый жест, который сделает меня хоть на миллиметр свободнее.
Я отступил от «Волги». На шаг. На второй. На третий. Не касаясь. Руки — по швам. Горло — сухое. Глаза — уставлены в дорогу, которая уже и не дорога вовсе, а белая полоса в проявочной кювете.
Часы в моей руке щёлкнули, стрелки на миг замерли точно на 9:30 — и… остановились. Не пошли ни вперёд, ни назад — просто застыли, словно кто-то выдернул время из розетки.
Где-то над плечом мягко, как пальцем по инею, прошептало: «Сынок…» — и я не обернулся. Пусть. Пускай будет голос. Пускай будет любовь. Но — без касания.
Ольга улыбнулась впервые по-настоящему тепло — почти по-человечески. Этот миг согрел щёку, как прикосновение ладони, и я понял: запомню его, даже если загружу память ещё сотней «правильных» кадров.
— Ну? — спросил я. — Теперь что?
— Теперь я ухожу, — сказала она.
— Куда?
— Туда, где не нужен проводник, — ответила она так, будто говорила «домой».
Туман вокруг неё потянулся, вбирая в себя. Волосы Ольги распались на струйки света и дыма; край плаща — если это вообще был плащ — стал прозрачным; кожа потеряла последние признаки плоти. Я рефлекторно шагнул к ней — и тут же замер. «Не трогай» — звучало теперь не как запрет, а как единственное возможное спасение.
— Спасибо, — сказал я. — За всё, что не сказала.
— За это и просили, — шепнула она. — Не говорить.
Её черты последние мгновения держались упрямо, как трава на сильном течении. Потом распались. Никакой театральной магии — просто стало меньше линий, меньше света, меньше всего. И — совсем ничего.
Туман сомкнулся. Там, где только что стояла Ольга, остался лишь лёгкий дымчатый провал — как след от чашки на старой фотографии. Ноль.
Я остался один. «Волга». Часы. Белая дорога. И звук, который приходит в конце любого фильма, чтобы отрезать зрителя от экрана. Голос — мой, отца, радио, диктофона, дороги — всё сразу, изнутри и снаружи:
— Проснись.
Глава 21. Проснись
Я открыл глаза — и сразу ослеп от белизны. Потолок тянулся без конца, ровный, как чистый лист бумаги. Секунду я был уверен, что снова попал в пустоту между мирами, где нет ни цвета, ни тени. Но через миг в белом проступили чёткие контуры: трещина в штукатурке, тусклая лампа дневного света, капельница у изголовья.
Я лежал в палате. Больничной. Самой обыкновенной — если бы не запах. Этот запах я помнил с детства: йод, сырой гипс и что-то железное, похожее на кровь.
— Очнулся, — прозвучал мужской голос.
Я повернул голову. У кровати стоял врач в белом халате, усталый и лысоватый, с блокнотом в руках. Он смотрел на меня без удивления, будто так и должно было быть.
— Как вы себя чувствуете, Валерий Николаевич?
— Простите? — хрипло спросил я. — Как вы меня назвали?
— Грошев. Валерий Николаевич, — врач подчеркнул это так спокойно, что в животе похолодело. — Вас доставили ночью, после аварии на трассе. Удивительно, что живы.
Меня ударило в висок. Валерий Николаевич — так звали моего отца.
— Нет, — выдавил я. — Ошибка. Я Марк…
Но слова застряли, потому что я увидел свои руки. Они лежали поверх одеяла. Не мои. Сухие, в прожилках вен, кожа шершавая, в морщинах. Пальцы дрожали, суставы побелели. Это были руки мужчины лет пятидесяти.
Я хотел вскочить, но тело не слушалось. Всё во мне чужое — тяжёлое, заторможенное, будто я прожил десятки лет за одну ночь.
— Спокойно, — сказал врач. — Вам нужен отдых.
Я закрыл глаза, пытаясь вдохнуть ровно. Это сон. Сон на ходу. Очередной круг. Но когда я снова посмотрел — ничего не изменилось.
В окно палаты пробивался тусклый лунный свет. Я повернул голову — и сердце ухнуло вниз.
Там, за стеклом, в тени, стояла она.
Ольга. В белом халате. Волосы собраны, на груди — бейдж, который я не мог разглядеть, но знал точно: там её имя. Она смотрела прямо на меня, и её взгляд был не таким, как в дороге. Холоднее. Осознаннее. Как у врача, который знает диагноз, но пока не решается его озвучить.
— Ольга… — прошептал я.
Она не ответила. Только коснулась стекла ладонью. В этот момент радио на тумбочке ожило. Хрип, треск — и голос диктора, ровный, безэмоциональный:
— Сегодня ночью на трассе М-10 произошла авария. Водитель автомобиля «Волга» погиб на месте. Им оказался…
Я не дал договорить. Потянулся к тумбочке, и взгляд упал на предмет, который стоял там всё это время.
Камера. «Зенит». Та самая. Объектив направлен на меня. Красная точка REC не горела, но я точно знал: она пишет.
Я тронул её пальцами. Холодный металл, знакомый до боли. И тут в динамике радио наложился второй голос — мой собственный, с эхом, как будто из другого времени:
— Проснись.
У меня задрожали руки.
Я был в палате. В 1993 году. С руками, которые мне не принадлежали. С камерой, которая знала обо мне больше, чем я сам.
А за окном стояла Ольга. И я уже не был уверен, кто из нас реальнее.
Я лежал, уставившись в потолок, пытаясь сдержать дрожь. Белый свет лампы резал глаза, а слова врача будто застряли в ушах: «Валерий Николаевич…»
Так звали моего отца. Никогда — меня.
— Послушайте… — голос мой звучал чужим, низким, хриплым. — Меня зовут Марк. Марк Грошев.