Массовое процветание. Как низовые инновации стали источником рабочих мест, новых возможностей и изменений
Шрифт:
Есть множество причин, заставляющих скептически относиться к этому тезису. Трудно представить, будто научные открытия эпохи Просвещения и после нее получили столь всеобщее и важное применение, что смогли менее чем за столетие утроить производительность и реальную заработную плату в странах, вступивших в стадию экономического «взлета», причем в большинстве отраслей промышленности, а не только в некоторых, тогда как все прошлые открытия практически никак не сказались на росте производительности. С одной стороны, новые научные открытия стали всего лишь дополнениями к уже накопленному запасу. Ньютон сам заявлял, что он и все остальные ученые «стоят на плечах гигантов». С другой стороны, новые открытия зачастую едва ли могли найти какое-либо применение, которое бы повысило производительность; открытия ученых позволяли создавать новые продукты и методы лишь от случая к случаю. Кроме того, большинство инноваций — особенно в индустрии развлечений, в моде и туризме — далеки от науки. В тех же областях, где это не так, часто первыми появляются инновации — например, паровой двигатель появился раньше термодинамики. Историк Джоэль Мокир обнаружил, что, хотя в некоторых случаях предприниматели могли использовать научное знание, инноваторы обычно шли впереди науки, опираясь только на свои догадки и эксперименты.
Сциентизм Шумпетера заставлял связывать с наукой рост экономических знаний, продолжавшийся на протяжении всего XIX века. Но этот тезис не менее проблематичен, если сопоставить его с данными другого рода. Любая важная часть научных знаний доступна через научные публикации по минимальной цене или бесплатно — именно по этой причине такие знания называются общественным благом. Поэтому научное знание обычно равномерно распределяется по разным странам. Но если бы мы приняли прогресс в научном знании в качестве главного фактора, объясняющего огромный прирост экономических знаний в странах, вступивших в стадию экономического «взлета», нам было бы очень трудно объяснить возрастание в XIX веке (после приблизительно равных уровней 1820 года) различий в экономических знаниях, то есть так называемое Великое расхождение. Нам понадобилось бы связать вместе полдюжины различных объяснений ad hoc, чтобы объяснить раннее, но неустойчивое лидерство Британии, которое сменилось более продолжительным лидерством Америки, прогресс Бельгии и Франции, а также более позднее вступление в ту же игру Германии. Пришлось бы объяснять с точки зрения сциентизма, почему Америка решительно обогнала Францию, промчалась мимо Бельгии и, наконец, превзошла Британию, хотя и была страной, наименее подкованной в науках, в географическом отношении находилась слишком далеко от всех остальных, а научные открытия были ей доступны в наименьшей мере. Еще большей проблемой было бы объяснение того, почему Нидерланды и Италия остались стоять на старте, хотя и преуспели в науках. (Историки шумпетеровского направления предполагали порой, что двум этим странам не хватило предпринимательского духа и финансовых знаний. Однако сам Шумпетер не мог высказать подобные сомнения, поскольку построил свою теорию на тезисах об усердии предпринимателей и осведомленности финансистов.) Приходится признать, что прогресс в науке не мог быть движущей силой взрывного роста экономических знаний в XIX веке.
Некоторые историки приписывали заслуги открытиям прикладных ученых, появившимся в Просвещении, среди которых выделяются наиболее значительные изобретения так называемой первой промышленной революции. В Британии примерами могут служить водяная прядильная машина Ричарда Аркрайта 1762 года; многовальная прядильная машина 1764 года, изобретение которой приписывается скромному ткачу из Ланкашира Джеймсу Харгривсу; усовершенствованный паровой двигатель Болтона и Уатта 1769 года; метод производства кованого железа из чушкового чугуна, разработанный на металлолитейном предприятии Корта и Джеллико в 1780-е годы; наконец, паровой локомотив, изобретенный в 1814 году Джорджем Стивенсоном. Если говорить об Америке, вспоминается пароход Джона
Фитча, появившийся в 1778 году. Однако у таких историков нет причин заниматься лишь самыми крупными инновациями. Слишком незначительные, чтобы отразиться в письменных источниках, усовершенствования могли постепенно накапливаться, создавая такой объем инноваций, который, если оценивать его по приросту производительности или заработной платы, значительно превосходил бы все инновации, запущенные отдельными выдающимися изобретениями. Можно было бы предположить, что историки промышленной революции снова и снова обращались к главным изобретениям только для того, чтобы продемонстрировать ту неустанную изобретательность, которая начала распространяться в Британии с 1760-х годов. Но можно ли действительно считать эти изобретения двигателями развития научного знания — развития, бравшего начало, скорее, в приземленной практике, а не в башнях из слоновой кости? И были ли они двигателями взрывного роста экономических знаний в XIX веке?
Вопреки подобным представлениям, почти все изобретатели, даже самые важные из них, не были по своему образованию учеными или вовсе не были особенно образованными. Уатт является исключением, а не правилом. Аркрайт был изготовителем париков, ставшим потом промышленником, но не ученым и не инженером. Харгривс, ланкаширский ткач, имел весьма скромную предысторию — слишком скромную, чтобы изобрести прядильную машину. Великий Стивенсон был почти неграмотным. Пол Джонсон отмечает, что большинство изобретателей происходили из бедных семей и не могли позволить себе приличного образования. Им достаточно было быть умными и изобретательными:
Промышленная революция, начавшаяся в 1780-х годах, когда Стивенсон был еще мальчиком, часто представляется ужасным временем для рабочего человека. В действительности же это было, прежде всего, время небывалых возможностей для бедных людей с хорошими мозгами и воображением, и удивительно, как быстро они вышли на первый план 13.
Эта характеристика основных изобретателей относится, несомненно, и к изобретателям множества усовершенствований, которые, будучи незначительными, не приобрели широкой известности. Так что, если историки, указывавшие на знаменитые изобретения, считали, что их изобретатели были сосудами, переносящими научное знание на плодородную почву экономик XIX века, они глубоко заблуждались. Кроме того, такой сциентизм не объясняет, почему взрывной рост изобретений начался в первые годы XIX века, а не до и не после, и почему он имел место лишь в некоторых из стран с высокими доходами.
Кто-то мог бы сказать, что одаренные изобретатели, пусть даже необразованные, дополняли научное знание, когда их эксперименты приводили к изобретениям. Однако такие изобретатели не создавали научного знания — точно так же, как бармены, изобретающие новые коктейли, не создают знаний в области химии: для этого им просто не хватало образования. Научное знание дополнялось в тех случаях, когда теоретикам, имевшим соответствующее образование, удавалось понять, почему изобретение работает. (Например, нужен был музыковед, чтобы понять, как «работают» кантаты Баха.) Если изобретение, достигшее стадии экспериментальной проверки, впоследствии развивалось и принималось, становясь тем самым новацией, оно создавало определенные экономические знания. (Провал также пополнял знания такого сорта, то есть экономические знания о том, что, судя по всему, не работает.)
Считать изобретения двигателем экономических знаний — это ошибка, которая предполагает, что они являются экзогенными силами, воздействующими на экономику. (Даже случайные открытия осуществляются и оказывают влияние только в том случае, если первооткрыватель оказался в нужном месте и в нужное время.) Изобретения, ставшие знаменитыми благодаря важным инновациям, к которым они привели, не были первопричинами, то есть не могли быть своеобразными ударами молнии, внешними для экономической системы. Они были рождены из понимания деловых потребностей или же предчувствия того, что может понравиться деловым кругам и потребителям,причем такое понимание и предчувствие можно было извлечь лишь из опыта инноваторов и догадок делового мира. Возможно, Джеймс Уатт был по своей натуре чистым инженером, однако его партнер Мэтью Болтон требовал широкого применения парового двигателя. В конце концов изобретения и скрывавшиеся за ними любопытство и изобретательность не были чем-то принципиально новым. Новыми и связанными с более глубокими причинами были изменения, которые вдохновляли людей и подталкивали их к массовому изобретательству.
Крупнейшие инновации редко могут сдвинуть гору, которую являет собой экономика. Блестящие инновации Британии XVIII века в текстильной индустрии привели к значительному приросту производительности труда, однако, поскольку текстильная отрасль была лишь небольшой частью экономики, они смогли вызвать лишь довольно скромный прирост производительности в британской экономике в целом (настолько скромный, что в 1750-1800 годах производительность труда одного работника едва ли вообще увеличилась). Придерживаясь той же самой логики, историк экономики Роберт Фогель потряс своих коллег-историков, когда заявил, что американское экономическое развитие ничуть не пострадало бы от отсутствия железных дорог. Плоды промышленной революции являются одиночными — это разовые события, а не проявления действия системы или общих процессов. Они не объясняют ни поразительного взлета Британии, ни более поздних взлетов других стран. Как отмечает Мокир, «самой промышленной революции, если понимать ее в классическом смысле, не было достаточно для порождения устойчивого экономического роста»14.
Приходится сделать вывод, что ни волнующие путешествия, позволившие открыть новые земли, ни блистательные открытия в науках, ни последовавшие за ними важные изобретения не могли быть причиной резкого и устойчивого роста производительности и заработной платы в XIX веке в экономиках Западной Европы и Северной Америки, вступивших в стадию «взлета». Скорее, взрывной рост экономических знаний в XIX веке должен быть следствием возникновения совершенно нового типа экономики — системы порождения эндогенных инноваций, которые могли поддерживаться многие десятилетия, пока система продолжала работать. Только такое структурирование этих экономик, которое способствовало внутренней креативности, прокладывая пути от этой креативности до инноваций, то есть обеспечивая то, что мы можем назвать эндогенной инновацией, могло вытолкнуть эти страны на крутую тропу устойчивого роста. Если здесь и было какое-то фундаментальное «изобретение», то оно состояло в оформлении таких экономик, которые в своих попытках создания инноваций опирались на креативность и интуицию, заключавшиеся внутри них самих. Это были первые в мире современные экономики. Их экономический динамизм превратил их в чудо современности.
Нам нет нужды на основе данных о росте производительности делать вывод о наличии (или отсутствии) динамизма, подобно тому, как физики делают вывод о существовании темной материи и темной энергии. Революция в обществах, обладающих экономиками, вступившими в стадию «взлета», распространилась далеко за пределы этого небывалого феномена — постоянного и внешне устойчивого роста. Когда увеличилось число первых предпринимателей, которые в конце концов затмили собой торговцев, и когда все больше людей стало заниматься новыми методами и продуктами, то есть внедрять их и придумывать, для все большего числа участников стал радикально меняться сам опыт труда. Повсюду — и в розничной торговле, и в текстильной промышленности, и на «Улице жестяных кастрюль» (Tin Pan Alley)15 — люди в своей массе стали заниматься придумыванием, созданием, оценкой и проверкой нового и обучением на опыте.