Мастера иллюзий. Как идеи превращают нас в рабов
Шрифт:
Теолог Хью Пайпер высказал интересную идею, что весь созданный христианством образ жизни — в той или иной мере средство тиражирования все новых копий Библии 72 . Это очень похоже на правду. Приведем один пример. Любой, кто хорошо знаком с русской классической литературой, знает, насколько она разнородна и разнопланова. Однако едва ли не у каждого русского классического автора присутствует мотив нравственного перерождения грешника, открывшего для себя Писание: например, убийца Раскольников у Достоевского переживает возрождение благодаря отрывку из Библии, который читает ему Соня Мармеладова; то, что Соня — добродетельная блудница, также отсылает читателя к системе координат Евангелия. Связь между раскаянием литературных убийц и развратников и их обращением к Христу кажется нам естественной, на деле же она, разумеется, совершенно произвольна и зависит от культурного контекста; герой апулеевского «Золотого осла», молодой распутник Луций, пережив ряд неприятных приключений и осознав свое легкомыслие, спасается обращением к Исиде, тогда как грешники в буддийских сутрах ступают на путь спасения, ознакомившись с учением о Восьмеричном пути. Сказать, что все эти персонажи обратились к добру, — значит не сказать ничего, поскольку, как мы видели, сами понятия добра и зла детерминированы культурой, в том числе и религиозной. На уровне народной религии, фольклора и повседневной жизни пропагандистами христианства выступают все верующие — до последнего извозчика, старательно плюющего через левое плечо в физиономию воображаемому черту, или нищего, просящего подаяния Христа ради. Религия воспроизводит себя, проникая на уровень страхов и надежд человека, обретая социальные функции, становясь частью литературного сюжетостроительства и отправной точкой морали.
72
Pyper H. S. (1998). The Selfish Text: the Bible and Memetics. In Biblical Studies and Cultural Studies, (ed. J. C. Exum and S. D. Moore). Sheffield: Sheffield Academic Press, 1998. P. 70–90.
Итак, гуманизм мировых религий не является гуманизмом в подлинном смысле слова: за их тысячелетнюю историю отобрались и сохранились именно те его проявления, которые оказались полезны для распространения самих религий. Наднациональность и надсословность религий нового типа на протяжении всего их существования сочеталась с крайней идейной нетерпимостью, позволявшей их общинам отгородиться от мира «язычников», отторгнуть их культуру и рано или поздно насадить вместо нее свою собственную, а также мировоззренческим тоталитаризмом: христианство и ислам стали для своих общин не только религией, но и моралью, системой ценностей, образом жизни. Такая всеобщность позволила мировым религиям сделаться поистине культурами, охватывающими всю жизнь человека.
Итак, идейная нетерпимость оказалась полезным средством распространения мировых религий. Однако, поскольку мемы не обладают даром предвидения, эта нетерпимость стала и важнейшим средством дезинтеграции общин верующих: одно лишь христианство за две тысячи лет своего существования распалось на 33 000 отличных друг от друга вероучений, исповедуемых собственными церквями и религиозными группами, каждая из которых сохранила «фамильную» претензию на истинность веры 73 . В конечном итоге, продуцирование религией идейной нетерпимости породило разнонаправленные тенденции, создав своего рода динамическое равновесие: нетерпимость официальной религии, выражающаяся в борьбе с идейной ересью, часто способствует точности передачи мемплекса, тогда как нетерпимость сект ее снижает.
73
Статистика из справочника: World Christian Encyclopedia by Barrett, Kurian, Johnson. Oxford Univ Press. 2nd edition, 2001. Vol. 1. P. 16. Table 1–5.
Глава 8
Запертые без ключа и дверей
В этой главе мы возвращаемся к мысли, уже высказанной ранее: жизнеспособность учения не всегда объясняется его привлекательностью для человека: зачастую гораздо большее значение имеет организационная структура, которая его поддерживает и распространяет. Даже отвратительное и вредное учение может процветать, если ему каким-то образом удастся мотивировать своих адептов на создание прочной общины, члены которого были бы фанатично преданы своей вере. В религиях нового типа был заложен столь сильный и целенаправленный императив, что им удалось, уничтожая прежние общественные структуры, создать собственное сообщество почти с нуля. Христианскую церковь называли «государством в государстве», и это определение применимо ко всем мировым религиям: для обращенных вера постепенно становилась более важным принципом самоидентификации, чем принадлежность к роду, городской общине или подданным государства. Церковь, усадившая за общую трапезу отпрысков знаменитых патрицианских родов и нищих рабов, сангха, сделавшая единоверцами брахманов и шудр, умма, объединившая арабов из враждебных кланов, создавала собственный мир, основанный на иных принципах, нежели окружающее их общество, постепенно возводя вокруг себя все более прочную стену. И это опять-таки вело к росту жизнеспособности мемплекса.
Хорошо известно, что лидеры многих тоталитарных сект, стремясь предохранить своих последователей от сомнений в вере, стараются полностью пресечь их контакты с миром, лежащим за границами общины. Сектантов убеждают, что родственники и бывшие друзья — глупые, злые и завистливые люди, не заслуживающие внимания, им запрещают смотреть телевизор, слушать радио и пользоваться Интернетом — якобы потому, что СМИ разрушают психику (благо, это представление, не совсем лишенное оснований, и без того широко распространено в общественном сознании); наиболее радикальные из лидеров сект организуют переселение поклонников в глухие места — подальше от города и греховной цивилизации. Такого рода попытки отгородиться от мира — вовсе не изобретение современных харизматических лидеров сект: их демонстрируют общины всех мировых религий на этапе их становления, а также большинство возникших позднее сект.
Но если в современных тоталитарных сектах добровольная блокада прямо связана с интересами духовных вождей — сохраняя твердость верующих в навязанных им убеждениях и препятствуя их выходу из общины, она спасает авторитет и кошелек лидера, то в мировых религиях это прежде всего средство сохранения самого учения: чем мощнее граница между общиной и окружающим миром, тем меньше вероятность проникновения идей из внешнего мира и размывания собственного вероучения. В авраамических религиях, где мотив нарушения запрета и воздаяния за это является одним из центральных, данный механизм прослеживается четче, чем в других вероучениях. Учениями, наиболее успешно справившимися с задачей сохранения в точности своей информации, совсем не случайно оказались именно те, которые несли «не мир, но разделение» (т. е. монотеистические), сумевшие надежно забаррикадироваться от посторонней информации. В подавляющем большинстве монотеистических религиозных сообществ общение с иноверцами не поощрялось или даже полностью запрещалось.
У меня нет никаких сомнений, что Ефрем Сирин, утверждавший, что «еретичествующие… не именова человеки, но псы, и волки, и свинии, и антихристы, и с ними не подобает ниже купно молитися, ниже купно ясти, да делом тех лукавых не сообщимся» 1 , или пророк Мухаммед, требовавший от имени Аллаха: «О вы, которые уверовали! Не вступайте в дружбу с врагом Моим и вашим. Вы предлагаете им дружбу, тогда как они отвергают истину, которая явилась вам» 2 , — прекрасно сознавали, зачем они запрещают своей пастве поддерживать отношения с язычниками и еретиками. Даже то, что ими двигали иные мотивы, чем лидерами современных общин, — ведь они беспокоились не об утрате своего авторитета и не о денежных интересах, а лишь о том, что «овцы» могут отвратиться от истинной веры, прилепившись к ереси или вернувшись к язычеству, — не меняет намеренного характера этих запретов. Конечно, они действовали в интересах своего вероучения (читай: мемплекса), но это не что иное, как проявление «феномена Эркеля», о котором я говорил в первых главах. Для целей нашей книги было бы гораздо важнее обнаружить бессознательный, в полном смысле слова естественный отбор тех мемов, которые вели бы к информационной закрытости.
1
Русский перевод по книге: Показание правильных вин, препятствующих соединению нашему в сообщение с монастырскими // Материалы для истории беспоповщинских согласий в Москве, федосеевцев Преображенского кладбища и поморской Монинского согласия, собранные Николаем Поповым, М., 1870. С. 75.
2
Коран. 60:1.
Можно ли обнаружить примеры такого отбора? Вне всяких сомнений. Для начала напомним, что еще до того, как отцы церкви сформулировали первые запреты на сообщение с язычниками, и ессейские, и раннехристианские общины уходили в пустыню, чтобы избежать греховной жизни, которая, как им казалось, неизбежно опутала бы их, останься они в родных местах, видевшихся им средоточием стяжательства, разврата, жестокости. Точно такой же страх «потерять веру», т. е. допустить искажение первоначальных религиозных представлений, подталкивал старообрядцев к зачастую совершенно спонтанному бегству на окраины России — в дикие северные леса, на Урал, в Сибирь. Однако нетерпимость и желание спастись от греха — не единственная мотивация информационной замкнутости общин: когда мемплексу удается убедить носителей в своей сверхценности, заставить много и напряженно размышлять о заложенных в нем идеях, носители испытывают потребность в уединении, чтобы не прерывать работу мысли суетными делами и посторонними разговорами: индийские ашрамы устраивались в горах или непроходимых джунглях, чтобы в тишине и спокойствии можно было изучать тексты и практиковать медитацию, требующую сосредоточения. Наконец, уход от мира мог быть вызван и репрессиями: и ранние христиане, и старообрядцы, и английские диссентеры начинали активнее покидать родные места именно в связи с очередным карательным указом.
При том что конкретно-исторические и психологические мотивы переселения были различными, итог был один: именно в том случае, когда компактным религиозным группам удавалось обеспечить себе уединенное существование, их религиозные идеи в течение жизни нескольких поколений выкристаллизовывались в стройное догматическое учение, а сами общины превращались в «фабрики мемов», успешно их сохранявшие, а в дальнейшем — и успешно распространявшие.
Однако далеко не все религиозные общины могли позволить себе полную изоляцию от мира. Тем мемплексам, чьи носители жили в численно преобладающем окружении иноверцев, приходилось вырабатывать другие способы поддержания добровольной информационной блокады. И как раз этот случай хорошо демонстрирует, что сознательного и прямо и недвусмысленно выраженного запрета на общение с иноверцами оказывалось недостаточно: живя бок о бок с людьми другого вероисповедания, общинники так или иначе могли или даже были вынуждены торговать с ними, обращаться за помощью, участвовать в совместных делах. Даже самый деятельный и фанатичный учитель не смог бы пресечь и десятой доли таких контактов, а значит, чтобы сохраниться, мемплексу требовалось выработать действительно эффективные способы окружить общину непроходимой стеной, чтобы верующим и самим не хотелось искать собеседников за пределами общины. Я уже упоминал самое главное средство обеспечения информационной закрытости — убежденность, что иноверцы — грешники уже потому, что веруют иначе, помогала общинникам презирать окружающих, считая их глупцами и нечестивцами. Но есть и другие методы, чрезвычайно любопытные уже тем, что они спонтанно возникли из нескольких самих по себе невинных запретов, первоначально появившихся по совершенно иным причинам.
В начале книги я упоминал о том, что иудейский запрет на использование в пищу свинины мог появиться потому, что играл гигиеническую роль, однако продолжал сохраняться, несмотря на то, что условия существования верующих изменились. Почему? Вероятно, как и весь комплекс представлений о кошерной еде, он закрепился именно как способ отделить иудейскую общину от окружающего мира: иудею было трудно обедать в гостях у иноверца, поскольку большая часть того, что подавалось на стол, ему не годилось. Следовательно, у него были все основания, чтобы и вовсе не ходить в гости к иноверцу. Точно так же христианский запрет есть идоложертвенное оказался весьма действенным средством, чтобы пресечь общение с язычниками: в гостях у язычника христианин не мог знать наверняка, идоложертвенным ли является мясо, которым его угощает хозяин, а значит, лучше было и вовсе не ходить. В исламе запрет пить вино изначально возник как осуждение роскоши, характерной для городских арабов, — бедуин и так не мог позволить себе пить дорогое привезенное издалека вино, а вот городские жители, которых Мухаммед воспринимал как грешников, им злоупотребляли. Однако в дальнейшем запрет потерял изначальный смысл, поскольку в ислам обратились и жители арабских городов, зато приобрел новый — вино стало пищевым запретом, отделившим мусульман от христиан, иудеев и язычников. Так мем, созданный для одних целей, обрел новую роль, оказавшись полезным для выживания мемплекса.
Довольно часто в истории мировых религий пищевые запреты накладывались на новые, только входящие в обиход продукты и со временем начинали играть роль барьера между своими и чужими — например, старообрядцы не курили табак, не ели картофель, считая, что эти продукты созданы дьяволом (картофель старообрядцы называли «чертовым яблоком», табак — «зелием», т. е. отравой). Автоматически отделяли старообрядцев от «никониан» и другие маркеры — одежда старого покроя, борода и усы, бритье которых старообрядцы считали выражением стремления к «братолюбивой прелести» (т. е. к гомосексуализму). Старообрядцам удалось как бы остановить время, сохраняя еще в XIX столетии не только моды двухвековой давности, но и, например, старую орфографию, бытовавшую до петровской реформы, и архаичную, свойственную древнерусской литературе манеру письма.