Мастерская человеков (сборник)
Шрифт:
Кукс хотел возразить, что он не согласен, что он видит даже сейчас многие несовершенства, которые можно было бы устранить именно действием его машины, но он устал, возражал слабо, и его не слушали.
Кукс взял изувеченный аппарат и побрел домой. Дома ждал его Тилибом.
Кукс рассказал ему о пережитом. Тилибом выслушал и произнес: – А ведь они правы. Кукс! Знаешь, с тех пор как я ознакомился с работой «Граммофона веков», я потерял покой. Я обалдел. Я грущу. Я часто плачу. Я начал сомневаться в тебе, в твоей дружбе. Я тебе не рассказывал, но я завел аппарат в моей квартире и услышал немало гадостей, которые ты изволил говорить у меня дома в моем отсутствии.
– А скажи, пожалуйста, разве ты не пытался соблазнить мою покойную жену, Маню?
– Да, да. Мы стоим, конечно, друг друга. Старый мир с его лицемерием, ложью, предательством и гнусностью еще не окончательно вытравился из наших душ, но не надо освежать его в нашей памяти.
Кукс молчал.
– И помимо личной мерзости, – продолжал Тилибом, – в ушах моих постоянно звучат стоны, крики, проклятия и ругань, которыми был переполнен старый мир и о которых вопиет при помощи твоей адской машины каждый камень, каждый клок штукатурки, каждый неодушевленный предмет. О, я счастлив, что «Граммофона веков» уже нет. Я прямо счастлив.
Кукс молчал.
Когда Тилибом ушел, он лег на диван в кабинете и предался размышлениям.
Изувеченный «Граммофон веков» лежал на полу. По инерции в нем двигались какие-то валики и сами собой вылетали нахватанные в разное время слова и фразы.
Старый мир дышал в машине последним дыханием, выругивался и высказывался унылыми, обыденными словами своей жестокости, тоски, банальности и скуки.
– В морду! – глухо вырывалось из машины.
– Молчать!
– А, здравствуйте, сколько зим, сколько лет!..
– Не приставайте! Нет мелочи. Бог даст.
– Аи, аи, тятенька, не бей, больше не буду!
– Сволочь!.. Мерзавец! Меррз… Работай, скотина!
– Молчать!
– Застрелю, как собаку!
– Я вас люблю, Линочка… Я вас обожаю…
– Человек, получи на чай!
И так далее, и так далее.
Бессвязные слова и фразы, но одинаково жуткие, на всех языках вылетали из испорченной машины, и Кукс вдруг вскочил и начал добивать машину и топтать ее ногами, как тот революционер в Академии.
Затем остановился, поскреб лысое темя и тихо произнес: – Да. Пусть сгинет старое! Не надо… Не надо…
1919
Мелочь
Сначала на узком шоссе заклубилась пыль. Потом из пыли что-то мерно забухало. Через несколько минут из буханья выросли трубные звуки. Наконец на солнце блеснула медь, и стало ясно: в городок входили войска.
Оказалось, всего полк. Около пятисот грязных, пыльных, лишаистых людей, обветренных, оборванных, обвешанных рыжими облезшими винтовками, ножами и бомбами.
Часть их была на лошадях. Когда заполнилась – шумом, топотом и дыханием – первая узкая уличка, и лошади застучали по дощатым тротуарам, еврейские домишки и лавочки как будто потемнели и сжались.
От твердых скуластых заросших лиц, от скрипучего топота, от запаха кожи и полей, какой отряд принес с собой, от рассыпанного строя и отсутствия знамен повеяло недобрым.
Впереди на лошади ехал маленький, сухонький, в гимназическом мундире с красной грязной лентой через плечо, с длинной нагайкой, с зеленой веткой на фуражке и гармонией на боку.
За ним, тоже на лошади, – круглый, с жирным затылком, с узкими щелочками вместо глаз, с открытым беззубым щедро нарезанным косым ртом. В такой рот легко вставляются четыре пальца, и оглушительный разбойничий свист, легко вылетая из него, сотрясает поля.
За ними шла музыка: один с барабаном, двое с флейтами, один с медной трубой и еще двое или трое с чем-то. А дальше: многоликое, глазастое, шумное, парное от дыхания и пота, с лошадьми и без лошадей, с железом, кожей, ремнями, мешками, хлебом, сеном, пылью и махоркой.
В одном домике с жалобным стуком сама собой закрылась ставня. Старый еврей высунул голову из лавочки и скорее, чем мог что-либо увидеть, исчез. Из калитки выбежала собака, дважды переживавшая кровавые погромы, остановилась, скорбно посмотрела на входящий отряд и с поникшей головой протяжно безнадежно залаяла.
Кто-то – в черной рубашке и в очках – уже несся по прямой линии по задним дворам и, прыгая через улицы, как через канавы, – в местный исполком.
Неизвестно какой и чей полк занял бани.
У всех входов и выходов выросли часовые – в лаптях, в сапогах и босые, но с цилиндрическими бомбами на животах, прикрепленными к поясам или веревкам. У каждого на руках, кроме того, было по винтовке или обрезу, то есть той же винтовке, но с укороченным дулом и без штыка. Из обрезов днем стреляли в свиней, в кур, а ночью – в воздух, бесцельно. Ни к каким властям никто из полка не являлся.
Жарили убитых свиней и кур, кололи дрова, купали в реке лошадей.
По вечерам пели, охотились за девками по огородам.
На третий день рано утром арестовали на улице старика еврея и отвели в бани. В бане пировала компания. Еврею предложили есть яйца. Он отказался. Тогда двое стали заряжать винтовки. Еврей начал есть. Когда он открыл белые дрожащие губы, один крикнул ему:
– Как ты смеешь жрать, жидовская морда? Это твои яйца, что ли?..
Много и гулко хохотали под темными сводами бань.
Через час еврея отпустили.
Ночью были мобилизованы коммунисты. Утром звонили по прямому проводу в губисполком, за семьдесят верст. Из губиспол кома в ответ предложили собрать точные данные. Это означало, что помощи не будет, или, во всяком случае, она придет нескоро. И даже было ясно, почему: потому что председатель губисполкома уехал в Москву, а заместитель был мямля.
Говорил по проводу товарищ Бриллиант, председатель местного уездного исполкома.
У него был белый нос и высокий белый лоб на красном лице. Пристальные немигающие глаза и всегда пренебрежительно-скучливое выражение на зубах. Он был неизменно похож на человека, который что-то хорошо знает, но которому лень рассказывать всем. Кроме того, он умел слушать внимательно и, выслушав, ничего не отвечать. Его уважали и побаивались.
Когда он положил трубку, к нему подошел ожидавший его товарищ Ежекевич, председатель местной Чека.