Мать выходит замуж
Шрифт:
— Некогда, — кратко сказала я и пошла своей дорогой.
Дети последовали за мной. Фру вышла из лавки.
— На, поиграй моим обручем, — и одна девочка протянула мне чудесный плетеный обруч и палочку.
— Мы будем крутить веревку, а ты прыгай, — с готовностью предложила Ида.
Прыгать среди пыли в новых ботинках? Но должна же я показать им, как это делается! К тому же пыль можно потом вытереть и мать ничего не узнает.
— Ты умеешь прыгать? — робко спросила другая девочка. — Если не умеешь, не бойся, мы тебя научим.
— Подержи-ка, — решительно сказала я и отдала Иде пакетик с леденцами.
Две девочки начали крутить веревку, я подбежала и стала спокойно, даже равнодушно прыгать.
— Быстрее… быстрее! — крикнула я и закружилась на одной ножке. Теперь они увидят! Мое новое платье развевалось, коса прыгала по спине вверх и вниз, девочки покраснели от напряжения, а я все подгоняла и подгоняла их. И, честное слово, я выскочила из-под веревки, ни разу не зацепив за нее.
Я и виду не показала, что запыхалась, молча взяла у Иды свой пакетик и начала сосать леденцы.
Наступившее молчание было достаточно красноречивым. А на крыльце лавки стояла и смеялась фру.
— Ты вполне можешь пойти в цирк, Миа. Кланяйся маме и благодари за цветы! — крикнула она мне.
— Так прыгают только в городе, — тихо сказала одна из девочек.
— Я и научилась в городе, а еще мы, когда прыгали, бросали мячи. Я могу даже вальс танцевать под веревкой.
— Ты из города? — изумленно спросили они, словно видели меня впервые и ни разу не гнали прочь.
— Да, из города. (Они ведь не знали, что я ходила в хольмстадскую школу и что моя лучшая подруга жила в богадельне.)
Я медленно направилась к дому.
— Разве ты не хочешь поиграть с нами? Давай прыгать через веревку с мячом! Я сбегаю домой за мячами, у меня их два, и один дам тебе.
Девочка так горячо упрашивала меня, что даже подошла вплотную, потом несколько раз завистливо провела грязным кулаком по моему новому платью.
— Отстань, — сказала я и оттолкнула ее. Мне было противно, захотелось домой — к шоколадному винограду и мальчику с лягушкой, к худой и бледной матери, которая каждый вечер перед приходом отчима начинает беспокоиться, бродит из угла в угол и что-то бормочет. Она боится, что он опять не придет, хотя он ежедневно уверяет ее, что прошлое никогда больше не повторится.
А с ребятами что-то получилось не так. Гордость моя исчезла, я стояла на дороге, окруженная целой толпой детворы, и мне было очень грустно.
Все произошло как-то неожиданно. Они слишком долго мешкали, а я слишком долга была одна — теперь я не хотела ни с кем водиться. Прыгать через веревку я умела и раньше, еще до того, как у меня появилось красивое платье. Разве надо было надеть новое платье, чтобы получить право играть с ними? Но ведь сами-то они вовсе не такие уж нарядные. Я никак не могла понять этого, мне хотелось поскорее уйти. Какие они глупые, сопливые, завистливые!
Я знала, что могу плюнуть в них, а они и глазом не моргнут. В них воспитали почтение ко всему новому, богатому, ко всякому, кто хоть в чем-нибудь выше их. Теперь — нарядная, с леденцами в руках — я могла делать все что угодно. Но надолго ли? Как только платье и ботинки износятся, все опять станет по-прежнему. Меня снова начнут гнать. Как могут существовать дети, столь непохожие на Ханну? Почему Ханна только одна? Чего они от меня хотят? Раньше они ругались и дразнили меня, стоило мне только приблизиться. Что же им нужно теперь?
Во мне сразу проснулась безграничная любовь к матери, к нашей комнате, к привычным и милым вещам. Ведь мы с матерью так одиноки, у нас ничего нет, только вазы, комод да еще кое-какие вещи… Желудевый диван мне в тысячу раз дороже, чем вся эта ватага! Захотелось покоя, чтобы меня никто не стыдил, не подлизывался, захотелось поскорей уйти домой. Мне они не нужны. Все, чего я так горячо желала, оказалось ненужным. И девчонки, для которых главное — красивое платье, тоже не нужны. Отчим терпел меня только ради матери, ребята — ради нового платья. Одной лишь матери была я нужна; да еще образ Ханны жил в моем сердце, голос ее причинял боль и звал.
Не отвечая на их просьбы остаться поиграть, я продолжала медленно идти к дому. Они не отставали.
— Я пойду домой, я не хочу играть. Вот вам мои леденцы, — не останавливаясь, я протянула конфеты той девочке, что стояла ближе.
Они сразу отстали, сгрудились вокруг девчонки с конфетами, совсем как стая ворон вокруг кучки зерен. Я уныло поплелась дальше.
Так в первый раз узнала я то безысходное одиночество, которое охватывает человека, когда он сталкивается с людской несправедливостью и равнодушием к несчастным, с преклонением и раболепием перед счастливцами или теми, кого принимают за счастливцев. Чувство это скоро переходит в покорность судьбе, превращается в оковы, имя которым — ничтожество и беспомощность.
Наступил октябрь, а мы все еще жили у Вальдемаров, хотя давно уже решили переехать. Теперь не проходило дня, чтобы не прибегала Ида, умоляя меня выйти поиграть, а внизу дожидались ребята. Ида рассказала им о красивом «бюсте» — мальчике с лягушкой, и хотя мне пришлось снова надеть свое старое платье, то недолгое время, что мы еще жили у Вальдемаров, верховодила уже я.
Ребенок не способен долго размышлять о людском непостоянстве и легкомыслии, но где-то в глубине души все-таки остается трещинка. Кончилось тем, что я стала тиранить ребятишек поселка. Мы часто прыгали через веревку, но я никогда не снисходила до того, чтобы самой крутить ее. Я только приказывала. Их дело было повиноваться, не то я отказывалась с ними играть. Я подбивала ребят на всякие выходки, за которые дома их нещадно лупили. Даже Иде крепко досталось однажды вечером за то, что она слишком поздно пришла домой. Но никто не смел жаловаться. А меня же мать в это время не била. У нее попросту не было сил.
Я так долго вертелась среди взрослых, столько наслушалась разговоров, что теперь фантазия моя разыгралась вовсю. Лавочница рассказывала как-то про одного старого батрака, работавшего в саду у ее родителей. Он ел картошку прямо в мундире. Я знала, что сад их расположен сразу же за поселком. Много темных октябрьских вечеров подряд таскала я за собой девчонок к этому саду, и мы часами караулили под кухонным окном, надеясь увидеть, как старик будет есть картошку в мундире. Мне удалось внушить ребятам, что это — предел человеческих возможностей.
На тонких занавесках освещенного лампой окна четко выделялись тени людей. Но старика мы среди них ни разу не видели. Зато часто было видно, как два лица приближаются друг к другу. Тогда мы замолкали. Мы были прежде всего девочками.
— Они целуются, — шептала я, — они любят друг друга, — и мы замирали.
— Она не пошла к своему дружку, она утопилась в Обакке, — снова рассказывала я, когда мы в осенней темноте возвращались домой, так и не увидев старика. Девочки слушали затаив дыхание, а потом покорно сносили побои, которыми их награждали за позднее возвращение, но на следующий вечер опять тайком пробирались к лавке, и мы снова шли в сад. Мы подкрадывались к окну примерно в одно и то же время и всегда видели те же две тени; что бы те двое ни делали — ужинали или пили кофе, — в конце концов лица их непременно сближались. И всегда у меня находилось что рассказать девочкам на обратном пути.