Мемуары Дьявола
Шрифт:
— Этого не будет никогда!
— Никогда? Ты сказала — никогда? Но он остается, а я уезжаю. И все будут умолять тебя, угрожать, твердить, что я тебя не люблю, и возводить на меня всяческую напраслину. И кто знает, может быть, в минуту сомнений, страхов и слабости ты уступишь и предашь меня…
— Леон, никогда!
— О! Ты так противишься моей любви, что у тебя не хватит сил, чтобы устоять перед их ненавистью.
— Смилуйся, Леон, пожалей! Я люблю тебя!
— Генриетта, разве ты не чувствуешь, как разрывается твое сердце, как кипит твой разум? О! Неужели ты любишь меня не так, как я тебя?
А ведь все обстояло именно так: мое сердце разрывалось, я трепетала всем своим существом, а мысли и разум блуждали где-то далеко. Я была в его руках; его дыхание обожгло мое лицо, губы встретились с моими, и, хотя все происходило в полной темноте, я закрыла глаза. Я отдалась на волю неведомой греховной стихии, но мне казалось, что я не должна видеть этого; хотя и в полном сознании, я оставалась в руках Леона недвижимым и безжизненным телом. Мучительный упадок духа и сил подавили мое сопротивление — он мог бы убить меня, и мне ничуть не было бы больно. Я ровным счетом ничего не чувствовала; напрасно он пытался расшевелить меня крепкими объятиями, тщетно старался ощутить усиленное биение моего сердца и добиться хоть слова в ответ: мне казалось, я умираю — и все; я знала, что теперь я виновна, опозорена и обесчещена, но не понимала почему.
Только его счастливое восклицание вырвало меня из этого оцепенения; я хотела оттолкнуть его, отругать, но его губы заглушили мои проклятия, а поцелуи осушили мои слезы; я была в его власти.
Я заплакала, ведь только что я утратила свои иллюзии. Я познала то, что мужчины называют высшим блаженством {89} .
Блаженство? Разве это не надругательство над любовью? Бедный падший ангел, я упала с небес на землю, ибо была настоящим ангелом; будь я обыкновенной женщиной, подобной многим другим, я бы или сопротивлялась, или тоже была бы счастлива; но я не представляла, что такое мужская любовь, и потому уступила.
89
…вырвало меня из… оцепенения… то, что мужчины называют высшим блаженством. — Героиня дает овладеть собою как бы в беспамятстве или во сне, тем самым Сулье оправдывает грех Генриетты, ставшей жертвой мужского эгоизма, а также собственной невинности и неведения относительно физической стороны любви, естественных для девушки, выросшей в пуританской семье. Такой же жертвой мужского эгоизма станет Эжени (см. т. IV, гл. II), и такой же несведущей будет Каролина (см. т. VIII, гл. X). Здесь и далее Сулье рисует непреодолимое, с его точки зрения, различие психолого-физиологических проявлений любви у мужчины и женщины.
Меж тем блаженство Леона немного успокоило меня, моя душа спустилась с небес на землю, когда он, встав на колени, проговорил:
— Ах! Благодарю тебя, душа моя! Теперь ты принадлежишь мне, как ребенок принадлежит своей матери {90} . Теперь они не посмеют не отдать мне твою руку, или же мы умрем вместе. Генриетта, Генриетта, ну скажи, что прощаешь меня…
Мне показалось, я понимаю причину его упоения: он только что убедился в моей любви. О, ничтожный залог любви женщины — ее честь! Я затаила в себе раскаяние и разочарование, не желая омрачать блаженство, только что подаренное Леону.
90
…ты принадлежишь мне, как ребенок… своей матери. — В этих словах Леона А. Ласкар усматривает невольную мрачную иронию персонажа: он не будет заботиться о Генриетте, а ребенок, который у нее родится, станет причиной ее несчастий.
И вот тогда, только тогда, он заговорил о планах на будущее; я позволила говорить ему сколько угодно. Мне ничего не оставалось, как всецело довериться ему; я утратила какое-либо право на совет, на какую-либо просьбу — я могла больше не заботиться о себе; он хотел получить мою жизнь — я дала ее, и теперь он один мог распоряжаться нашей общей судьбою.
Вскоре мы расстались — он уехал, а я вернулась к себе.
Наступила ночь беспрерывных рыданий, за которой последовал день ужасных мук.
О! Можно ли вообразить терзания страшнее? Помощь, которая могла бы спасти меня, если бы пришла своевременно, слишком запоздала. Ортанс, отец и матушка, встревоженные моим упорным нежеланием спускаться, поутру явились в мою каморку и объяснили, что безумная ревность Феликса сбила их с толку; что они не знают за мной другого греха, кроме вполне простительной влюбленности, что мне позволят сколько угодно плакать и страдать; в то же время они выразили надежду, что я пойму необходимость вернуть покой и радость всей семье и поборю эту страсть, скорее неосторожную, чем греховную.
Боже мой, что это было за утро! Старик отец, матушка — сама добродетель, милая Ортанс и всегда столь справедливый брат собрались вокруг моей постели и повторяли одно и то же со слезами на глазах виноватыми голосами. И я не бросила им в лицо: «Безумцы, палачи! Уже поздно: сначала вы позволили своему чаду упасть в канаву, а теперь протягиваете ему руку; не нужно мне ваше участие!» Я не сказала им ничего. Я только сотрясалась в рыданиях, не слушая утешений; они решили, что я при смерти, и оставили наконец меня в покое.
О! Если бы я знала в тот момент, где разыскать Леона, я бы выскользнула из дома, нашла бы его и сказала: «Ты так хотел меня; бери же меня целиком, дай мне крышу над головой, семью, пропитание и имя, ибо я стыжусь родного имени, дома и того хлеба, что мне давали: все это я бессовестно, ворую; я отрекаюсь, отвергаю все это!»
Болезнь избавила меня от отчаяния; горячка не отпускала меня добрых двадцать дней.
Когда жар спал, слабость не позволила мне что-либо предпринять; у меня хватало смелости лишь на то, чтобы лгать и дрожать от страха.
Я почувствовала, что, несмотря ни на что, заслуживаю жизнь, только когда неведомое раньше ощущение, более могущественное, святое и невыразимое, чем любовь, посетило меня, закалив мою душу — я догадалась, что скоро стану матерью. Прежде чем обычные признаки уведомили меня об этом, не знаю, какое внутреннее чувство подсказало мне, что я не имею права умирать. Меж тем то была лишь смутная надежда, приходившая ко мне в часы одиночества; не знаю, почему я смотрела с совершенно новым для себя любопытством на дочурок моей сестры. Я восстанавливала в памяти их лица и уморительное агуканье в первые дни после рождения. Я бережно сажала их себе на колени, ласково баюкала и старалась припомнить колыбельные, что напевали им кормилицы. И вот, однажды вечером, когда я встала на колени в своей комнате, с отчаянной горячностью обращаясь к Богу, умоляя Его отвернуть от меня несчастья, которые я предчувствовала, всеми силами души обещая Ему искупить свой грех праведной жизнью, полной раскаяния и добродетели, я поняла, что во мне пробуждается еще одна жизнь.
О Господи! Сколько же любви ты дал сердцу женщины! Но еще больше любви ты дал ее чреву. Не могу передать, каким криком счастья я, бедная погубленная девушка, приветствовала существо, нарождающееся во мне для того, чтобы стать неопровержимым свидетелем моего греха; не могу передать, какую священную обязанность я почувствовала к созданию, которое, не успев даже родиться, обесчестит, а то и убьет меня.
Этот святой долг возвратил меня к жизни, вырвав из состояния страшного уныния. В течение двух месяцев после отъезда Леона я не получила от него ни одной вести; при мне избегали всяких разговоров о случившемся, хотя я догадывалась по беспрерывному шушуканью близких, что моя судьба была предметом постоянных дискуссий в семье. Я готовилась к тому, что назревало; я знала, что от меня будут скрывать действия Леона, пока он не преодолеет все препятствия, что нас разделяют; я не беспокоилась, ибо верила любимому.
Но когда я поняла, что уже не одна, тогда пришел страх уже не только за себя и моя тревога стала столь ужасающей, что не давала мне спать. Я стала стремиться разорвать завесу окружавшей меня таинственности. Но прошел еще целый месяц, а ничто не говорило, что намерения семейства на мой счет переменились. Похоже, неразумной девчонке, тосковавшей от дикой страсти, из жалости предоставили право убиваться сколько угодно. Обращались со мной ласково, идя навстречу моим малейшим прихотям, если только у меня случайно выскакивало слово, хоть немного напоминающее желание; но в душу ко мне никто не заглядывал. Ни матушка, ни папенька, ни Ортанс не считали нужным протянуть мне руку, пожалеть и сказать, чтобы я выбросила из головы свою детскую влюбленность.