ЖАНРЫ

Мемуары везучего еврея. Итальянская история
Шрифт:

С того дня у меня развился сильный страх перед крысами, и во мне возникло физическое ощущение того, что жизнь — это процессия смертных, которые проходят мимо твоих страданий, не замечая твоего существования.

В течение восьми лет, последовавших за нашим переездом из Пьемонта во Фриули, моя жизнь протекала поделенной между школой и каникулами. От моего первого года в школе в Удине у меня осталось только воспоминание о сияющей улыбке учительницы, в которую я немедленно по уши влюбился только лишь для того, чтобы узнать от отца, что у нее были искусственные зубы. Я еще не мог участвовать во всех играх своих новых одноклассников и провел большую часть года лежа в постели с высокой температурой. Только в 1931 году, когда доходы отца выросли и мы перебрались в другую квартиру, я начал жить новой жизнью.

Мы жили в большой квартире, которую мать продолжала в письмах к родственникам называть «двумя комнатами». Аннета, бывшая ранее личной служанкой матери, стала теперь домашней прислугой, а Чечилия осталась кухаркой. У нас не было своей машины, однако для далеких поездок мы пользовались лимузином фабрики. Обычно моя мать принимала гостей по четвергам, и в такие дни мне разрешалось приглашать друзей в предвечерние часы на оставшиеся после ее приемов сладости и пироги.

Отец жил отдельно от нас в горной деревне, где находилась одна из фабрик его брата. Мы его видели только по выходным: он приезжал в город вечерним субботним поездом, чтобы вернуться на фабрику ранним утром в понедельник. Он ездил вторым классом, пользуясь специальной льготой для членов фашистской партии. После обеда он часто водил меня в кино, иногда даже на два фильма, один вслед за другим. По воскресеньям отец вставал в восемь утра и к девяти уже был одет в сияющую форму командира фашистского военизированного подразделения. Он вынимал из красной шляпной коробки черную фашистскую феску с шелковой бахромой, застегивал пряжку золотистого ремня, с которого свисал серебряный кортик, и обувался в сапоги, которые Аннета часами начищала до зеркального блеска. Мне была дарована привилегия приносить эти сапоги отцу в спальню. В холодную погоду он набрасывал на плечи роскошную серо-зеленую пелерину, ниспадавшую до самых каблуков, и выходил из дому, окруженный ореолом загадочности и авторитета, который через много лет я вдруг узнал у Лигабуэ [24] в «Фашисте в униформе».

24

Антонио Лигабуэ (1899–1965), итальянский художник-примитивист.

Моя мать, после долгих колебаний и немалого давления со стороны отца, согласилась наконец взять на себя роль патронессы местного женского отделения фашистской партии. Она ненавидела униформу, а ее широкополая черная шляпа всегда была самой элегантной в среде местных дам. По воскресеньям она ездила на трамвае в город, чтобы присоединиться к отцу в час аперитива на пьяцца деи Мерканти. Я же вместе с одноклассниками ходил, облаченный в униформу сперва «Балиллы», а потом авангардистов, на воскресный утренний митинг юных фашистов. Эти митинги были ужасно скучны; они начинались и заканчивались перекличкой, целью которой было проверить, что никто из нас не улизнул, пока командир читал распоряжения, приказывал салютовать дуче и маршировать по двору школы, служившей штаб-квартирой нашей молодежной ячейки. Я тоже надевал феску и пристегивал к поясу кортик, но они не были столь впечатляющими, как у моего отца. Я мечтал стать лидером отделения, для того чтобы сменить феску на офицерский головной убор, а свою серую солдатскую форму на приталенный синий смокинг лидеров отделений — одежду, очень напоминавшую элегантную форму королевских морских кадетов, которые ухаживали за моей сестрой. Это была первая из моих безуспешных попыток подняться по ступеням военной иерархии.

Начиная с четвертого года гимназии нас обязали изучать фашистскую культуру и военную историю. Никто не принимал всерьез эти уроки, понимая, что на самом деле наша школьная судьба решается письменными экзаменами по итальянскому, латыни и греческому, и я годами брал частные уроки по этим предметам. Мои учителя единодушно сходились в мнении, что мне «недоставало твердых базовых знаний». Боюсь, что и по сей день я остался таким же, поскольку речь идет о моем культурном багаже. Интенсивные занятия не мешали мне каждый день гонять на велосипеде, дважды в неделю фехтовать, ходить по четвергам на уроки в талмуд тора, кататься на лыжах зимними воскресеньями и вообще старательно готовиться, психологически и материально, к школьным каникулам.

Чем больше я думаю об этом, столь счастливом для меня, периоде жизни, тем отчетливее понимаю, что я избежал воздействия драматических событий, уже потрясавших мир и угрожавших безопасности и единству нашей семьи. Война в Абиссинии [25] была для меня нормальным явлением, учитывая тот факт, что на долю Италии приходилось на мировой карте совсем немного зеленого пространства в сравнении с обширными красными и синими заплатами британских и французских колоний. Война в Испании была слишком далека и чересчур сложна, чтобы оказать на меня влияние. Я ни разу не встречал солдат, участвовавших в какой-либо из этих войн, и никто из моих друзей по школе не потерял в них родственников. Это произошло потому, что большинство солдат были набраны из числа безработных, а с ними я не общался, или с юга, который нам, северянам, казался чем-то вроде заграницы. Всякий раз, когда отец должен был ехать в Рим, чтобы стоять в карауле у могил членов королевской семьи в Пантеоне, он объявлял матери, что обязан «поехать к югу от По», а потом посылал ей из военного лагеря открытку со словами «Поцелуй из колоний».

25

В 1935 г. муссолиниевская Италия напала на Абиссинию, после чего Лига Наций приняла решение об экономических санкциях против Италии, за которые проголосовало 51 государство, в том числе Бельгия.

Во всяком случае, я был убежден, что Италия выиграет любую войну, поскольку и газеты, и наши учителя говорили только о военных победах, а кавалеристы и летчики, которых я знал и которые посещали наш дом, были молоды и жаждали отличиться в бою. Фотографии ужасов войны в наш дом не попадали, и меня нисколько не тревожил тот факт, что я не мог объяснить Аннете, почему испанские республиканские солдаты находят особое удовольствие в убийстве монахинь и священников. Мне было куда интереснее собирать почтовые марки из Абиссинии и Испании и любопытствовать по поводу испанской школы верховой езды в Вене, чем размышлять над военными и политическими событиями, готовившими наш крах. В 1935 году произошел случай, взволновавший всю нашу семью: полиция обыскала дом моей тетки, сестры отца, в Турине, пытаясь выяснить что-то о неопределенных взаимоотношениях ее мужа, хорошо известного антифашиста (что означало всего лишь его нежелание вступить в партию), с политэмигрантами. Отец и дядя воспользовались своим положением «в высоких сферах», и жизнь вернулась в нормальное русло. Единственный за пять лет моей учебы в гимназии в Удине политический инцидент, свидетелем которого я стал, было избиение мальчика из моего класса, потому что его мать была бельгийкой, а Бельгия проголосовала за санкции против Италии. Но, как и в фильмах, которые мы смотрели с отцом по воскресеньям, справедливость быстро восторжествовала. Как только директор гимназии узнал о происшедшем, он собрал в зале всю школу, вызвал жертву избиения на подиум и открыл нам, что отец мальчика воевал в Абиссинии офицером. В выражениях, тронувших нас до слез, он пригрозил исключить из школы (и сообщить об этом «компетентным инстанциям») всякого, кто посмеет тронуть мальчика, чье единственное прегрешение состояло в том, что его мать была иностранкой. Мне никогда не приходило в голову, что если можно бить человека, чья мать родом из другой страны, то вполне возможно бить и того, кто принадлежит к другой религии или расе.

По сей день я задаюсь вопросом, откуда взялось мое непоколебимое и безответственное чувство безопасности и мое благословенное невежество, при том что я сознавал некоторое свое отличие от одноклассников. Я не посещал уроки катехизиса, по четвергам мать сопровождала меня на послеобеденные уроки в талмуд тора. Занятия проходили в маленькой синагоге возле вокзала в Удине, в помещении, где раньше был амбар. Нас учил раввин, венгерский еврей, впоследствии ставший знаменитым ученым-талмудистом в Америке и в Израиле. Это был крупный мужчина, бедный и отягощенный большой семьей. Как и кантор, которого наша община приглашала на осенние праздники, он носил длинную бороду и всегда был одет в запятнанный черный лапсердак. Я знал, что раввин и кантор — хотя и евреи, как и мы, — были «иными». Их внешний вид был очень странным, и они, наверное, постоянно разрешали не существующие для меня проблемы, связанные с пищей и соблюдением субботы, они походили на тех странных бородатых субъектов, которые время от времени звонили в колокол у двери нашей квартиры и неподвижно стояли там в молчаливом ожидании. Аннета, одетая, как всегда, в бело-голубое полосатое рабочее платье, в фартуке с оборочками и с кружевной шапочкой на голове, приоткрывала дверь, но оставляла ее на цепочке, чтобы они, не дай Бог, не вошли. Затем она бежала к моей матери, чтобы сообщить ей на пьемонтском диалекте: «Мадам, здесь один из этих». Мать всегда понимала ее с полуслова. Неожиданно для меня она всегда — даже тогда, когда у нее были гости, — вставала, шла к себе в спальню, выдвигала ящик комода и вынимала оттуда маленький черный шелковый мешочек, унаследованный ею от своей матери, в который она собирала большие серебряные монеты в двадцать лир с головой Муссолини на одной стороне и изречением «Лучше прожить один день львом, чем сто лет овцой» на другой. Она брала одну из этих монет и шла к двери, сопровождаемая для пущей безопасности не устававшей изумляться Аннетой, снимала цепочку и вкладывала монету в руку странного субъекта, которую тот покрывал носовым платком сомнительной чистоты. «Они грязные», — комментировала Аннета. «Да, — отвечала мать, — но они хорошо воспитаны, поскольку, сознавая это, они прикрывают руки платком». Ей никогда, даже после приезда в Израиль в последние годы ее жизни, не приходило в голову, что ортодоксальные евреи поступают так, будучи уверенными в том, что в семье, подобной нашей, женщина вполне может быть «нечистой». Определенно, какое-то эхо антисемитизма доносилось до моих ушей, но это было эхо процесса Дрейфуса, о котором мне как-то говорил отец, не упоминая, разумеется, о том воздействии, которое это дело оказало на Теодора Герцля [26] . То были события, происходившие вдали от нас. Хотя некоторые члены нашей семьи, жившие в Париже, до сих пор их помнили, мне они казались чем-то вроде деяний Чингисхана или, скажем, Аттилы — дела столь нереальные, что они даже усиливали мое ощущение безопасности. В штаб-квартире фашистской партии в Удине, где у моего отца были большие связи, все открыто выступали против начинавшихся в Германии преследований евреев, но не потому, что жертвами были евреи, а потому, что преследователями были немцы, которых местные итальянцы ненавидели. Брат моего отца, продолжавший быстро подниматься по ступеням своей карьеры, писал нам — или рассказывал во время наших летних встреч на его даче в горах — о своих встречах с Муссолини. Эти весьма дружеские встречи никогда, по словам моего дяди, не заканчивались без намека со стороны дуче на разницу между евреями Италии и всеми прочими евреями мира. Мы были в безопасности, потому что отличались от других, и мы могли отличаться от других, поскольку до сих пор были в безопасности.

26

Теодор Герцль (1860–1904), австро-венгерский журналист, основатель современного сионистского движения.

В военных кругах, в которых я вращался, так как мои школьные друзья были детьми офицеров, а также и потому, что вокруг Удине было много военных баз, где я мог ездить верхом сколько угодно, было принято, почти в качестве ритуала, демонстрировать свою лояльность по отношению к королю, отстранение от фашизма и открытую враждебность к немцам. В таких случаях я чувствовал себя частью почти что секретного общества, поскольку в присутствии моих родителей кто-нибудь всегда находил повод сказать что-нибудь в пользу евреев и против немцев. Самого факта, что в те годы полковником самой престижной кавалерийской части был еврей, оказалось достаточно, чтобы заткнуть рот любому, кто осмелился бы, хотя бы в нашем присутствии, высказать критику в адрес евреев. В Йом Кипур 1937-го, когда кантор в третий раз начал петь Коль нидрей, трое бритоголовых юнцов вошли в нашу маленькую синагогу с явным намерением помешать службе. Сразу почувствовалось напряжение, хотя кантор не остановился и продолжил петь. Мой отец обернулся и, увидев, что никто не реагирует, встал и пошел с талесом, обернутым вокруг плеч, навстречу непрошеным гостям. Не говоря ни слова, он медленно вытащил из бумажника документ, показывающий его положение в фашистской партии. Трое юнцов встали по стойке «смирно», повернулись и вышли из синагоги. Инцидент был незначительным, но я, сидевший рядом с отцом, до сих пор четко помню его. Более чем что-либо иное он укрепил мое ощущение полной безопасности, и без того усиливавшееся с каждым предыдущим годом той жизни, которой я жил во время летних каникул.

У нас было три типа каникул, о поддержании которых мать заботилась с религиозным рвением, считая, что первые два необходимы для моего здоровья, а третий — для психологии моего отца: отдых на море между июнем и июлем, в горах — с июля до сентября, а затем семь-десять дней в Пьемонте во время сбора винограда.

Для меня самым скучным было море. Я не любил плавать, я ненавидел ходить под парусом, быстро сгорал на солнце и не хотел играть роль дуэньи для своей сестры, или, как говорят в Италии, «держать свечку» для ее бесчисленных обожателей. В 1935 и 1936 годах каникулы на море были заменены круизами в Северную и Южную Америку на борту роскошных лайнеров — соответственно «Сатурния» и «Конте Гранде», которые везли, кроме многих важных персон и богатых туристов, избранную группу маринаретти, юных фашистских моряков, принадлежавших к наиболее лояльным к фашистскому режиму семьям. Их задача состояла в том, чтобы маршировать по улицам Нью-Йорка и Буэнос-Айреса и помогать сбору металла и золота в итальянских общинах этих городов для поддержки Абиссинской кампании и в знак протеста против экономических санкций Лиги Наций. Я без труда попал в эту группу и был по-настоящему удивлен, узнав, что процент евреев среди юных моряков был значительно выше, чем в общем населении Италии. Именно в одном из этих круизов я держал свою первую речь, комментируя выступление Муссолини, переданное по корабельному радио во время одного из обеденных собраний фашистского промывания мозгов, на которых я обычно отсутствовал из-за морской болезни. Моя речь не имела большого успеха, частично из-за того, что я говорил об исторической роли дуче, в то время как наш учитель физкультуры по фамилии Порку, т. е. «свинья», был заинтересован в том, чтобы говорить с нами о венерических болезнях и онанизме, кои, по его мнению, были основными врагами юных фашистов.

Когда мы прибыли в Нью-Йорк, то обнаружили там ожидавшую нас массу пеших и конных полицейских, которые пытались держать на отдалении от нашего корабля, причалившего к пристани возле могилы Гранта [27] , толпу людей, громко выкрикивавших антифашистские лозунги. Для меня было сюрпризом обнаружить, что есть люди, не разделяющие фашистские идеалы, и еще большей неожиданностью было впервые услышать на борту лайнера некоторых важных итальянцев, открыто говоривших о связи между плутократическим коммунизмом и еврейским интернационалом. Но и эта сцена, и упомянутые высказывания были быстро забыты, потому что вскоре мы были буквально затоплены огромной толпой американо-итальянских энтузиастов, которые в течение трех дней не делали ничего иного, кроме как таскать нас с одного празднества на другое, забрасывая нас подарками и срывая с нашей формы в качестве сувениров ленточки, медали — словом, все, что возможно. То же самое произошло в Буэнос-Айресе. Здесь кульминацией путешествия был концерт знаменитого итальянского тенора Тито Скипа [28] в театре «Колон». Когда мы в своих голубых униформах морских пехотинцев вошли в зал, народ, похоже, обезумел. Я вернулся в Италию, убежденный в том, что мне более всего подходит военная карьера, хотя большим разочарованием стал тот факт, что мой желудок доказал неразумность попытки поступить в Морскую академию. На морском курорте Градо, где мы обычно проводили начало лета, я встретил первых еврейских беженцев из Германии. Я хорошо помню эту семью по фамилии Фюрст: пожилого респектабельного господина, его жену и двух их дочерей. Они, наверное, были весьма состоятельны и находились в Градо в ожидании разрешения на въезд в Палестину в качестве туристов. Они рассказывали моей матери о том, что происходит с евреями в Германии, но никогда не упоминали о своих собственных страданиях или потерях. С интересом, однако без особого доверия, они слушали наши рассказы о разнице между Италией и Германией и судьбой евреев в этих двух странах. Поскольку они не читали книги Людвига о его встречах с Муссолини, мой отец пошел искать ее в своей библиотеке. Перед тем как одолжить им книгу, он прочитал мне из нее несколько отрывков, где этот немецкий писатель цитирует высказывания дуче по поводу антисемитизма и в пользу евреев. Фюрсты уехали из Градо вместе с нами, и через несколько лет я безуспешно пытался найти их в Палестине. В горах, в огромном поместье, принадлежавшем фабрике, которой отец управлял, работая на своего брата, нереальность моего существования и мое безумие превосходили даже то, что было на курортном побережье. Дядина фабрика была главным объектом всего района. Ему принадлежала целая долина с несколькими горами, два маленьких озера, служивших источником электроэнергии для близлежащего города Тарвизио, большие участки леса и целая деревня, дома которой он сдавал своим рабочим. Это было и в известной степени является и до сих пор — поместьем феодала под патерналистским управлением моего двоюродного брата, а я в то время был сыном брата «сюзерена». Тому, кто не жил в то время и в тех местах, трудно описать, что означало быть членом семьи, которой принадлежали земля, дома, дороги и леса целого района; семьи, которая давала работу тремстам семьям и заботилась об их благополучии путем старомодной системы социальной опеки нуждающихся, поддерживала маленький церковный приход, отвечала за местную спортивную деятельность. Человеку, незнакомому с той ситуацией, трудно понять, что означало жить в стране, где профсоюзы были запрещены, забастовки карались тюремным заключением, а работы не хватало и она плохо оплачивалась.

27

Улисс Симпсон Грант (1822–1885), американский военачальник и политический деятель, 18-й президент США (1869–1877).

28

Тито Скипа (1888–1965), знаменитый итальянский оперный певец.

Положение нашей семьи улучшилось и по политическим причинам. Долина, принадлежавшая фабрике, была языком, зажатым между Югославией и Австрией. Она перешла к Италии после Первой мировой войны по воле тех, кто не обращал слишком большого внимания на доктрину Вильсона [29] о самоопределении. Ее немецкое название было заменено фашистами на другое, долженствующее напоминать об античном Риме, а для населения, сплошь австрийского, говорящего по-немецки и по-словенски, итальянская власть была костью в горле. В результате, когда по соглашению 1939 года между Гитлером и Муссолини девяносто процентов населения избрало Третий рейх, они, счастливые, пошли погибать под Сталинградом или от бомб союзников. Я могу себе представить, что их чувства по отношению к евреям не сильно отличались от тех, которые испытывали нацисты с другой стороны границы, но мой дядя давал им средства к существованию, а мой отец не только управлял фабрикой, но и был высшим фашистским функционером района, а также являлся ответственным за противовоздушную оборону всей пограничной зоны. Иными словами, мы были объектом их естественного уважения к властям и источником страха перед силой захватчиков. Тот факт, что мы были евреями, делал эти обстоятельства еще более зловещими.

29

Томас Вудро Вильсон (1856–1924), американский политический деятель, 28-й президент США (1913–1921), автор «14 пунктов», послуживших основой Версальского договора 1918 г. и создания Лиги Наций.

Поделиться с друзьями: