ЖАНРЫ

Мемуары. 50 лет размышлений о политике
Шрифт:

Последняя лекция в том — 1958-м — году была прочитана 19 мая, за несколько дней до официального прихода к власти генерала де Голля, чье имя я не произнес, но о котором ясно сказал в конце своего курса: «Сохранится ли конституционная законность? Совершится ли законным путем переход от этого режима к другому? Франция в XX веке продемонстрировала искусство законных государственных переворотов. Или, скажем, искусство придавать законную видимость государственным переворотам. Современную ситуацию характеризует тесное переплетение законности и беззакония. Ее усложняет существование уникальной личности, которой разные люди приписывают, в зависимости от времени и от своих предпочтений, противоположные значения. Римская республика имела институт, соответствующий нынешним потребностям Франции, — диктатуру…Этот кандидат на пост диктатора, то есть на обладание законной неограниченной властью, захотел бы не длить, а преобразовать существующий режим; следовательно, он должен быть не только диктатором, но, употребляя снова античное понятие, законодателем».

Я напомнил еще раз, что « диктатор, которого желает народ, не сохранит поддержку всех тех, кто сегодня, 19 мая 1958 года, приветствует его. Но рискованное приключение, открываемое правлением диктатора-законодателя, отвечает необходимости. Каким образом люди теперешнего режима могли бы и дальше проводить в Алжире политику, в которую не верят? И в заключение одно пожелание. Есть только одна защита против гражданского насилия: эту единственную защиту я назвал несколько месяцев тому назад шелковой нитью, или законностью. Эта шелковая нить не была оборвана; дай Бог, чтобы этого не случилось никогда».

Теперь я уже не напишу книгу, которую, вероятно, мог бы в свое время написать вместо этих лекций. К чему упоминать об ошибках или заполнять пустоты? Лучше взять те идеи, которые относятся к интерпретации французской, советской и мировой обстановки, и подвергнуть их критике времени, обычно самой суровой из всех. В чем меня опровергли и в чем подтвердили мою правоту события последних двадцати пяти лет?

Сравнение советского строя с режимами западного типа ни в коей мере не подразумевало их конвергенции,употребляя слово, резюмирующее теорию, которая была одно время популярной. Вопреки легендам, я никогда не разделял этого тезиса. Несколько отрывков из «Восемнадцати лекций» могли ввести в заблуждение: я писал, что со временем советские планификаторы будут, возможно, больше использовать механизмы рынка; что доходы, проходящие через каналы государства, уже составляют в западных экономиках значительную часть общей суммы доходов; что огосударствленный сектор производства в западных странах может расшириться. В этом смысле некоторые экономические контрасты могли бы сгладиться. Однако я не выводил из этих структурных эволюций вероятность или необходимость конвергенции; и в «Восемнадцати лекциях», и, особенно, в двух следующих томах я утверждал, что это возможное экономическое сближение (которое, впрочем, доныне не произошло) лишь немного уменьшит расстояние, разделяющее два принципиально различных типа общества.

Через двадцать пять лет после своих курсов лекций я могу перечитать эти три тома без краски стыда: я не угодил ни в одну из ловушек, которые расставила нам История. После смерти Сталина и при первых признаках «оттепели» кое-кто из самых видных комментаторов — Исаак Дойчер, Морис Дюверже, — вооруженные вульгарным марксизмом, с воодушевлением устремились в капкан. «Оттепель» вызвала к жизни «розовую серию» футурологии: мы читали, что социализм, сбившийся со своего естественного пути из-за требований первоначального накопления или по вине исторической среды еще варварской России, вернется на правильную дорогу и постепенно осуществит свои глубинные устремления. Исаак Дойчер, биограф Сталина и Троцкого, явился одним из первых советологов, предсказавших «демократическое возрождение» партии и режима [178] . Он рассматривал три варианта развития после ухода обожествленного вождя: рецидив сталинизма, военную диктатуру и демократическое возрождение; последний вариант казался ему наиболее правдоподобным. Самая же вероятная перспектива — однопартийный режим, устранив сталинские эксцессы, понемногу стабилизируется, не прогрессируя заметно к демократии, — ускользала от И. Дойчера, проникнутого социалистической утопией. Он был до конца убежден, что плановая экономика и коллективная собственность при нормальных условиях сопровождаются свободами, которые марксисты именуют буржуазными.

178

Deutscher I.Russia after Staline. London, 1953.

Через десяток лет, в 1964 году, М. Дюверже в своем «Введении в политику» («Introduction a la Politique») присоединился к тезису конвергенции в его самой упрощенной форме. «СССР и народные демократии никогда не станут капиталистическими; США и Западная Европа никогда не станут коммунистическими. Но очевидно, что те и другие идут к социализму двумя путями: либерализации — на Востоке, социализации — на Западе. По всей вероятности, это двойное движение натолкнется на огромные препятствия, затянется надолго и не обойдется без временных отступлений. Но, судя по всему, оно неодолимо».

На чем основано это предвидение или, вернее, пророчество? На том, что благосостояние влечет за собой свободу.

В 1972 году в книге «Янус. Два лица Запада» («Janus, les deux faces de l’Occident») М. Дюверже вернулся к теории конвергенции: «Идея конвергенции систем сегодня вышла из моды. Тем не менее она сохраняет свое значение в глобальной перспективе, хотя ни темпов, ни срока конвергенции уточнить невозможно. Взаимопроникновение частных и общественных техноструктур ускоряет развитие в этом направлении… В более принципиальном плане Запад нуждается в социализации, а промышленно развитые социалистические страны — в либерализации, причем слово „нуждаются“ выражает здесь не субъективную нравственную потребность, а объективную материальную необходимость». Итак, теория конвергенции «сохранит свое значение в глобальной перспективе», при том что «ни темпов, ни срока конвергенции уточнить невозможно». Речь идет уже не о научном предвидении, ибо неизвестно, произойдет ли конвергенция через годы, десятилетия или столетия; перед нами не что иное, как пророчество. И основано оно на ложных предпосылках, на околомарксистских идеях: поскольку частные и общественные техноструктуры предположительно находятся в состоянии взаимопроникновения и между ними — идет ли речь о техноструктурах советских или западных — есть сходство, то они якобы усиливают тенденцию к конвергенции. Определение общества через техноструктуры постулируется, а не доказывается. Симметрия — советское общество нуждается в свободе, а Запад — в социализации — удовлетворяет поверхностного читателя. Нет сомнения, что научный прогресс на Востоке тормозится иерархической и деспотической организацией лабораторий и общества в целом. Однако свобода не может на этом основании рассматриваться как «рациональная потребность» советского строя. Чтобы режим продолжал существовать, чтобы в нем правила Номенклатура, необходимо, напротив, урезывать свободы, пусть даже ценой торможения научного прогресса. Что касается социализации Запада, то она означает все, что угодно понимать под этим.

Я не считал невероятным смягчение сталинизма: если говорить лишь о самых впечатляющих его аспектах, преемники не повторили большой чистки, шарлатаны вроде Лысенко уже не обладали такой идеологической властью, чтобы ставить генетику вне закона, а генетиков бросать в концлагеря. То, что я писал в то время — а в разные моменты область официальной идеологии то расширяется, то сужается, — мне кажется верным и четверть века спустя. Особенно твердо я придерживаюсь тезиса о границах, которые либерализация в Советском Союзе не могла бы перейти, не поставив под вопрос само существование режима. Партия господствует во имя своих идей: равнозначность пролетариата и партии, доминирующая роль партии, историческая миссия социализма. Верят ли еще в эту идеологию простые советские люди и сами руководители? Диссиденты спорят об этом, так и не приходя к соглашению. Но, в конце концов, не важно, есть ли еще вера или ее сменил скептицизм, — олигархи должны спасти от обсуждения принципы ортодоксии, на которых покоится строй, отличающийся от других по своей сути и видящий свое предназначение во всемирном распространении.

Сегодня возможна критика с другой стороны: если мы отвергаем тезис конвергенции, то закономерно ли вообще сопоставление двух типов общества? Выдерживает ли советское общество, каким его описывают ныне А. Зиновьев или А. Безансон, сравнение с западными обществами, даже если мы сравниваем с целью противопоставления? Не утрачивает ли смысл само понятие индустриального общества? Разве не ставят его под сомнение, с одной стороны, понятие постиндустриального общества, а с другой — подчеркивание абсолютного своеобразия общества советского?

Я не отрицаю, что второе рождение этого Сен-Симонова концепта совпало с соревнованием между Востоком и Западом в темпах роста, с послевоенным экономическим подъемом, с успехом теории этапов экономического роста, разработанной Колином Кларком в англосаксонском мире и Жаном Фурастье во Франции. Но я не ограничивался экономическим анализом, статистикой роста на Востоке и на Западе; я пытался выявить отношения классов и политического строя с экономическим развитием. Подобно Токвилю, который, считая демократию неизбежной, оставил людям ответственность за выбор между свободой и рабством, я утверждал, что индустриальное общество не делает обязательным ни однопартийный режим, образцом которого является Советский Союз, ни партийный и идеологический плюрализм, которым гордится Запад. А потому здесь правомерен лишь один вопрос: сохраняется ли между обществами советского типа и западными достаточно сходных черт, чтобы оправдать сравнение и, следовательно, сам концепт? Думаю, что на этот вопрос можно по-прежнему дать утвердительный ответ.

Распределение рабочей силы между профессиями существенно не различается на Востоке и на Западе, хотя Соединенные Штаты и Советский Союз на аналогичной стадии своего развития нуждаются в разном количестве торговцев, банковских служащих или юристов. СССР покупает западные заводы, оборудованные «под ключ», он издавна поставил себе целью догнать и перегнать Соединенные Штаты (Л. Брежнев в этом пункте не стал подлинным преемником Н. С. Хрущева: амбиции переместились отныне в сферу соотношения военных сил, где СССР достиг немалого успеха). Две части Европы принадлежат к одному типу, но представляют собой два его варианта, очень различные между собой.

Сенсимонисты были правы, предвидя распространение индустриализма на сельское хозяйство и сферу услуг. В этом смысле их в идение современного общества шире и глубже, чем у Маркса, который, всецело поглощенный идеей английских экономистов о конфликте между нанимателями и наемными работниками, приходит в конце концов к убогой утопии: социализм, якобы заменяя управление людьми управлением вещами, на деле управляет людьми, включая их умы. Величайший из сенсимонистов, Огюст Конт, утверждал, что индустриализм (в широком смысле слова) будет неудержимо развиваться, однако не обманывал себя надеждой, что тот может сам по себе сделать гармоничной жизнь людей в обществе.

Поделиться с друзьями: