Мемуары. 50 лет размышлений о политике
Шрифт:
Статья Луи Тернуара заслуживает особого внимания, ибо этот самый Тернуар стал президентом Ассоциации французско-мусульманской дружбы. Среди любезностей, которыми он меня одаривал, одна и сегодня кажется пикантной: «Зная прошлое г-на Раймона Арона, прискорбно, что он упорно напоминает человека по имени Пьер Лаваль, который думал в 1940 году: игра кончена». На приведенный мною пример Голландии он реагировал так: «Можно ли вообразить, что французы, в жилах которых вплоть до мелкого таможенника, течет проконсульская кровь, вели бы себя как люди польдеров? Индонезия являлась лишь колонией; Алжир, вместе с Сахарой, и Черная Африка за ним — это что-то совершенно другое». Луи Тернуар, голлист, соглашался со мной в том, что «режим в настоящем его виде не способен принять вызов, но французское общество может этот вызов принять, если оно еще этого желает». Когда Генерал вновь пришел к власти, призванный теми, кто мыслил подобно Луи Тернуару, он не захотел или не смог сразу же ни вступить в переговоры в ФНО, ни обещать независимость. Он сделал это три года спустя; возможно, по вине ОАС (OAS) 216 произошел массовый и катастрофический отток алжирских французов в метрополию. В брошюре, написанной в июне 1957 года, я говорил о возможности этого исхода в том случае, если французское правительство продолжит ту же самую политику; он случился через пять лет, подтвердив прогноз, осуществление которого отнюдь не является предметом моей гордости. Большинство французов покинули Тунис или Марокко, но они уезжали оттуда постепенно; существовала ли вероятность такого исхода из Алжира? Я в этом не уверен. «Пье-нуар» и растерявшиеся офицеры усугубили неотвратимую драму гражданской войной, которая не была неотвратимой.
Я никогда не считал, что публикация «Алжирской трагедии» потребовала необычайного мужества. Физический риск? Весьма незначительный, несмотря на одно или два письма, извещавших меня о том, что я осужден тайным трибуналом «общественного спасения». Моральный или политический риск? Он не существовал, поскольку большинство в интеллектуальных и политических кругах подписывалось под доводами и заключениями, которые я ясно, черным по белому, излагал.
Опасность, которой я себя подвергал, мне пришлось испытать на опыте. Это произошло в зале на улице Мадам, предназначенном для дискуссий интеллектуалов-католиков. Морис Шуман, Эдмон Мишле должны были выступать после меня. В течение нескольких минут я мог говорить в относительной тишине. Затем мало-помалу меня стали прерывать со всех сторон. «Расскажите мне о Мелузе» (в этой алжирской деревне ФНО устроил побоище), — повторял слащавым голосом один из тех, кто прерывал мою речь. Я сделал ошибку, когда, выйдя из себя, ответил ему: «И с нашей стороны совершалось то, чем мы не гордимся». Эти слова оказались спичкой, брошенной в пороховую бочку. Поднявшись с места, М. Шуман зарычал: «Я не позволю оскорблять французских офицеров». И оказался победителем, ибо его поддержало аплодисментами большинство присутствовавших. Э. Мишле выдержал испытание отнюдь не лучше меня. По окончании собрания полицейские посоветовали мне остаться на несколько минут в помещении; снаружи собралась кучка разъяренных людей, вероятно, не для того, чтобы меня избить, но для того, чтобы еще более меня унизить, дать выход своему гневу. Жан-Люк Пароди остался с Сюзанной и мною, желая нас защитить. Жан и Лоранс де Бурбон-Бюссе деликатно выразили свое сожаление по поводу тона, взятого М. Шуманом. Амруш, находившийся в зале, на следующий день прислал мне открытку, в которой резко осуждал последнего и безоговорочно меня поддерживал: «Как же не согласиться с вашей аргументацией? Вы понимаете, я высказываюсь не как алжирец, а как интеллектуал, заботящийся о логике и верности истине, а это единственные достоинства, которые необходимо требовать от интеллектуала. В вашем случае к ним добавляется также мужество. Что дает мне возможность снова засвидетельствовать вам свои очень давние симпатию и восхищение. Справедливость есть милосердие ума».
Значительно позже, в «Gaullo regnante» («Деголлево царствование»), когда Алжир уже стал независимым, я напомнил Морису Шуману о вечере на улице Мадам. В глубине душе я не был к нему столь строг, как Амруш. Мне была известна его неспособность сопротивляться искушению поораторствовать и то, как ему кружит голову аудитория, подчиняющая себе, тогда как он, опьяненный иллюзией, считает, что овладел слушателями. Шуман ответил мне: «Зачем я стал бы говорить об алжирской независимости, если Четвертая республика была неспособна это дело осуществить?» Решительно, я не годился для политики. Он охотно допустил, что для превращения независимости Алжира из возможности в реальность необходима была инициатива нескольких людей, решившихся сломить стену молчания. На тех, кто пишет и пользуется определенной известностью, лежит ответственность. Их слово оказывает влияние, пусть и незначительное. Именно поэтому я спрашивал себя, следует ли мне говорить или молчать. Возвещать, что французы первыми устанут от безвыходной войны, означало укреплять дух неприятеля и ослаблять наш дух. Если бы я верил, что французский Алжир отвечает национальным интересам, что он способен удовлетворить алжирцев-патриотов и, наконец, что он осуществим, то не опубликовал бы «Алжирскую трагедию». Выводы из моего анализа казались мне несомненными, насколько могут быть таковыми политические суждения в этом грешном мире. Один алжирец, лейтенант французской армии, нашел именно те слова, которые могли тронуть мое сердце: «Кое-кто полагает, что ваши доводы, внушенные вашей проницательностью и вашей нравственной цельностью, укрепляют наше алжирское дело. И что поэтому вы не имеете права их высказывать. Какое заблуждение! Как жаль, что французы, похожие на вас, находятся в меньшинстве… Я очень хотел бы, чтобы вы не оскорбили меня предположением, будто я могу вообразить вас пособником нашего национализма».
Брошюра произвела определенный шум; идея «ухода» более не была под запретом в салонах и в колонном зале 217 . Наша дорогая Жанна Александр ошиблась, когда в восторге заявила, вдохновленная дружеским чувством: «Я сразу же сказала себе: это сравнимо с „Я обвиняю“ Золя. Люди, с которыми мне довелось говорить об этой близости, единодушно признавали ее совершенную очевидность». Нет, сравнение не годилось. Золя восставал против страстей, необузданных и слепых. А страстное желание видеть Алжир французским пронизывали сомнения. «Алжирскую трагедию» обсуждали в офицерских столовых. Не все полковники шли за доктринерами подрывной войны, не все верили в то, что с помощью каких-то психологических методов можно было бы обратить алжирцев в патриотов Франции. Сама Жанна Александр констатировала, что через несколько месяцев шум утих. Между тем брошюра не осталась незамеченной за рубежом. Дж. Ф. Кеннеди процитировал меня в Сенате; журнал «Экономист» («Economist») в своей передовой статье увидел в занятой мною позиции симптом какого-то изменения в общественном мнении. По прошествии времени я задаю себе вопросы. Брошюра сняла с меня обвинение — абсурдное, но распространенное — в конформизме. Однако она не смыла с меня другое пятно: я по-прежнему оставался бездушной счетной машиной и человеком леденящего ума. Никогда я не считал пристойным отвечать на такие суждения. На следующий день после собрания на улице Мадам Анри Биро написал мне прекрасное письмо, некоторые фразы которого, надеюсь, не совсем неверны: «Братство без громких слов, стремящееся более всего оградить от несчастий тех, кого любишь… написать „Алжирскую трагедию“, чтобы как можно меньше французов и мусульман гибли бесцельно в этой войне, в которой победа невозможна…» Так я оправдывал перед самим собой мое выступление; теперь же я спрашиваю себя, принесло ли оно успех. Чувство неудовлетворенности того, кто хотел бы действовать пером.
Летом 1958 года, сразу же после возвращения генерала де Голля к власти, я получил докторскую степень honoris causaв Гарвардском университете и был приглашен сделать один из двух докладов по случаю Commencement Day,Актового дня (с другим докладом должен был выступить американский госсекретарь по обороне Нейл Мак-Элрой). Падение Четвертой республики было вызвано, по всей видимости, опасением дипломатического Дьенбьенфу. Толпы, взявшие штурмом «Резиденцию», помещения французского губернатора в городе Алжире, кричали на всех перекрестках: «французский Алжир»; демонстрации французско-мусульманского братства — некоторые из них были искренними — создали на несколько дней или несколько недель иллюзию, что те, кто верил, одержали победу над теми, кто рассчитывал. Лично я ни один миг не колебался. Но в Гарварде мне не представлялось приемлемым воспроизводить аргументацию моей брошюры и разоблачать перед аудиторией, не слишком симпатизировавшей Франции, ослепление моих соотечественников, их склонность относить исключительно на счет Четвертой республики алжирское восстание, неотделимое от исторического процесса, не оставившего в стороне ни одну колонию ни одной европейской метрополии. Отрывки из моего доклада, переданные агентством АФП, заставили подумать, что я изменил свое мнение и присоединялся к народному и национальному взрыву 1958 года или подчинился ему. Чтобы поставить все на свое место и избежать распространения легенды о перемене веры, вызванной оппортунизмом, я опубликовал в «Свободной трибуне» газеты «Монд» обширные пассажи из моего доклада, а главное, издал еще одну брошюру, более проработанную, — «Алжир и Республика» («L’Alg'erie et la Republique»).
В 1957 году, будучи гостем Канадского (французского) института по общественным делам, я встретился с целым поколением политических деятелей, которые в большинстве своем и сегодня играют первые роли, — с Ж. Лесажем (человеком тихой революции), Р. Левеком, П. Э. Трюдо, выглядевшим совершенным плейбоем за рулем своего «ягуара», если память мне не изменяет. Из Канады я приехал в Гарвардский университет по его приглашению и прочел там три лекции, которые в расширенном виде составили книгу «Незыблемая и переменчивая», она вышла в свет в 1958 году, уже после исчезновения Четвертой республики. В том же 1957/58 учебном году мои открытые лекции были посвящены политическим режимам индустриальных обществ. Этот курс был опубликован через десять лет, но он сохранил печать — которую я не хотел стирать — событий 1958 года. Название одной из глав — «Шелковая нить и лезвие меча» («Fil de soie et fil de l’'ep'ee») — отсылало читателя к выражениям, соответственно, Гульельмо Ферреро и генерала де Голля 218 .
Законность формально была соблюдена, но Четвертая республика не устояла перед мятежом армии, поддержанным алжирскими французами, мятежом, к которому генерал де Голль не был полностью непричастен (чтобы сказать самое меньшее) 219 . Сам он до 15 мая ничего не заявлял, но и не дезавуировал неистовую пропаганду самого верного из своих соратников.
В газете «Курье де ля колэр» («Courrier de la Colure») Мишель Дебре доходил до того, что провозглашал право, да что я говорю — долг восстать против правительства, которое позволило бы поставить под вопрос суверенную власть Франции в Алжире. Некоторых голлистов заподозрили в участии в том или ином из тринадцати заговоров, которые привели к 13 мая и один из которых был направлен против генерала Салана. Все это отделяло меня от голлистов 1958 года. Но я все-таки не стал смешивать Генерала с его людьми; сам он менее всего запачкал руки, хотя и не был в неведении ни относительно намерений, ни относительно действий некоторых людей из числа заговорщиков. В зависимости от предпочтений комментаторов, он объявлялся или спасителем депутатов от дефенестрации 220 , или поджигателем одной из бомб, разорвавшихся 13 мая. На самом деле Генерал сыграл обе роли.
В то же время слухи разносили высказывания генерала де Голля и представляли его как человека, стоящего ближе к либералам, чем к ультра. Кто-то уверял меня, что сам Генерал в беседе с кем-то признавал мою правоту в споре с Ж. Сустелем, особенно по демографической проблеме. Во всяком случае, можно согласиться, что у Генерала благодаря его авторитету и престижу было больше шансов, по сравнению с любым другим деятелем, чтобы найти какой-то выход или же заставить французов смириться с затягиванием конфликта. В 1957–1958 годах я пытался убеждать; начиная с июня 1958 года моя роль свелась к роли наблюдателя или комментатора. Как мог бы я присоединиться к голлистской партии — «Союзу в защиту республики» (ЮДР (UDR)), наспех сколоченной ради участия в выборах, защищавшей французский Алжир и ведомой Мишелем Дебре и Жаком Сустелем? И напротив, зачем надо было становиться в позу оппозиционера, тогда как смысл событий еще не прояснился? Андре Мальро без колебания шел служить Генералу вне зависимости от того, какой была в тот или иной момент официальная доктрина. Мне показалось неприемлемым для интеллектуала, претендующего на роль политического автора, участвовать в двусмысленностях, в уловках и хитростях главы правительства, может быть и необходимых. Поскольку я уже совершенно ясно сформулировал собственную доктрину, то мне следовало не нарушать свое одиночество и объяснять путь Генерала, не преображая его с помощью слова.
Вторая брошюра — «Алжир и Республика» — отнюдь не вызвала шума, хотя и была аргументирована гораздо строже, чем «Алжирская трагедия». В первой главе я показал, опираясь на цифры, почему невозможна интеграция Алжира, который стал бы — подобно Иль-де-Франс или Лотарингии — провинцией Франции. Алжирцы и французы принадлежат к различным культурам, имеют различные демографический и хозяйственный режимы. Как применять к тому и другому народу одни и те же социальные законы? Нефтяных богатств было бы недостаточно для уничтожения пропасти между условиями жизни к югу и к северу от Средиземного моря. (Двадцать лет спустя, несмотря на двадцатикратное повышение цен на нефть, это суждение остается верным.) Сказанное обусловило мою позицию в странном споре, поводом для которого стала книга Жермены Тийон «Алжир в 1957 году», появившаяся на несколько недель раньше «Алжирской трагедии». Тьери Монье, безоговорочный сторонник французского Алжира, сослался на Жермену Тийон, чтобы обосновать вывод: «Франция или голод». Он извлек из труда этнолога гораздо больше того, что в него вложено. Тем не менее она сформулировала вопрос: «Не становится ли в настоящий момент антиколониализм алиби для клошардизации? 221 »
Я согласился с тем, что «видимый либерализм может служить прикрытием эгоизма. В случае Алжира возможны две интерпретации: тот, кто предлагает завязать диалог с алжирскими националистами, может быть идеалистом, взывающим к праву народов самим распоряжаться своей судьбой или мечтающим о дружбе с мусульманами. Или он может быть капиталистом, который стремится уменьшить затраты, но безразличен к нищете независимого Алжира. (Само собой разумеется, что к первой и благородной категории относят любого человека левых убеждений, а ко второй и гнусной категории — любого приверженца правых взглядов…) Именно по причине своей любви к Али и Мухаммеду, любви к самому обездоленному из всех кабилов и арабов бывший губернатор Алжира, сердечность которого безгранична, чудесным образом оказывается в согласии с такими возвышенными умами и избранными душами, как г-н Роже Дюше, г-н де Сериньи и другие редакторы газеты „Эко д’Алже“ („Echo d’Alger“). Если г-н де Ле Брён Керис и г-н Этьен Борн осуждают мой цинизм, так это потому, что христианские чувства заставляют их оградить алжирцев от нищеты и тирании ФНО».
Во второй главе — «Кризис французского сознания» — я попытался убедить моих соотечественников в том, что потеря империи не обрекает нашу родину на упадок. «Пораженчество — это потеря надежды на примирение с националистами. Уход — это отказ от сотрудничества со странами, получившими независимость… Кто закрывает будущее, если не человек, утверждающий, что стремление народов к самоуправлению несовместимо с африканским призванием Франции? Нации, находящиеся в упадке, — это те нации, которые отказываются приспосабливаться к изменяющемуся миру. Могильщиками отечества являются те люди, которые под предлогом предупреждения упадка направляют наш патриотизм на путь безысходности».