ЖАНРЫ

Мемуары. 50 лет размышлений о политике
Шрифт:

Во «Введении» не было ни малейшего намека на «опосредствующую аффективность» между особенным и универсальным. Разумеется, смена городов и империй, возвышение и упадок народов и государств заполняют хронику столетий. В любую эпоху люди проливали кровь и отдавали жизнь ради хрупких построек, которые то возводят, то сметают с лица земли одни и те же творцы. Ни одно из этих творений не осталось в Истории священной, хотя все они казались современникам почти бессмертными, способными устоять против действия времени. Я ощущаю себя французом, безоговорочно и безусловно, и я испытал в июне 1967 года чувство солидарности с Израилем. Означало ли это «чувство солидарности», что моя практика опережала мою теорию?

Мне хотелось бы продолжить диалог с отцом Фессаром, не соглашаясь с Леоном Брюнсвиком. Да, конечно, я не раз употреблял эпитет парадоксальный,говоря о судьбе евреев; я размышляю о строительстве в XX веке еврейского государства, вдохновленного не столько тысячелетней молитвой «в будущем году в Иерусалиме», сколько европейским национализмом прошлого столетия. Государство наполовину светское, наполовину религиозное, Израиль остается столь же парадоксальным, как и «еврейский народ» в рассеянии. С точки зрения социолога, израильский народ объединяет в себе население, составленное из пионеров и их потомков, где руководящая роль принадлежит иммигрантам из Европы и так называемых развитых стран, и евреев с Ближнего Востока и из Северной Африки; первые — элита, все более выраженное меньшинство (поскольку у вторых родится больше детей).

В образовании Государства Израиль и в долговечности еврейской диаспоры нет ничего, что не поддавалось бы обычным методам исторического объяснения. Близкие к христианам в первые века нашей эры, евреи оказались со временем оттесненными в гетто, стали жертвами погромов, начавшихся накануне первого крестового похода, были «освобождены» Революцией во Франции и постепенно в Европе, считались на протяжении столетий народом-богоубийцей и народом-парией — и оставили в общей могиле Бухенвальда и газовых камерах Освенцима иллюзию, что они могут, по крайней мере в обозримом будущем, стать такими же, как другие, гражданами стран, среди народов которых они живут и к которым принадлежат. Если евреи, главным образом из Восточной Европы, отчаялись в «ассимиляции» и начали мечтать о собственном государстве, то это явилось ответом на современный антисемитизм — уже не религиозный по происхождению, а вскормленный темными страстями, задрапированный в псевдонаучную идеологию. Артур Кёстлер, озаглавив свою книгу «Анатомия чуда» («Anatomie d’un miracle»), в которой он рассказывает о возникновении Израиля, не хотел этим сказать, что только Провидение или воля Бога делают понятным это событие; он искал и нашел то невероятное стечение случайностей, которое позволило израильским войскам — детищу населения, насчитывавшего 600 000 человек, — одержать победу над арабскими странами, объединившимися против еврейского государства.

Тот факт, что большинство евреев испытывают чувство «родства» с Израилем, даже если они отвергают сионизм, даже если безусловно и безоговорочно хотят быть гражданами другой страны, никоим образом не означает существования «мистического» единства евреев всего мира. То, что я написал в мае — июне 1967 года, накануне Шестидневной войны, остается написанным. Каждый может истолковывать на свой лад вспышку эмоций, загнанных внутрь в спокойное время. Я не запрещаю отцу Фессару выводить отсюда доказательство или хотя бы симптом моего «семитизма».

Я думаю, что он ошибается. Настаиваю только на том, что «чувство родства не выходит за рамки мирской, человеческой истории. Тысячелетия истории оставили в глубинах еврейской души неизгладимые следы: к ним относится интуитивное понимание общности судьбы всех евреев, вопреки их рассеянию; когда одну из еврейских общин преследуют, все прочие чувствуют, что это касается и их, что над ними нависла угроза. А когда эта община называется Израилем, возможно ли, чтобы это чувство „родства“ — если угодно, таинственное, а на наш взгляд, само собой разумеющееся — не вырвалось неодолимо наружу, сметая все преграды?»

В одном немаловажном пункте я признаю себя побежденным моим дорогим отцом Фессаром. Когда я писал о евреях и своем еврействе, я склонялся к упрощенной альтернативе: либо универсализм Закона и послания Израиля, либо национализм, подразумеваемый в Завете, независимо от того, каков подлинный тонкий нравственный смысл предназначения Израиля. Между универсальными целями человечества и «суевериями» человеческих сообществ находятся народы, и каждый из них уверен, что он — носитель уникальных ценностей, которыми обогащает человечество. Евреи тоже вносят свой вклад в общую сокровищницу, однако, помимо Библии и своей веры, они не объединены одной культурой. Повторюсь: если они хотят называться народом, то этот народ не похож ни на какой другой.

В заключение вернусь к антиномии, которую так никогда и не смог разрешить, между исторически сложившимся многообразием ценностей и способов бытия, с одной стороны, и призванием, которое я время от времени приписываю человечеству, — с другой. Я не отрекаюсь от единого предназначения человеческого рода, и я не отрекаюсь также от множественности культур, каждая из которых считает себя — справедливо для тех, кто живет ею, — незаменимой. Моя привязанность к французскому языку и французской литературе не нуждается в оправданиях, она есть, она — моя жизнь, она неотделима от моего существа. Назвать ли мне мою «солидарность» с Израилем более интеллектуальной или более органичной? Возможно, она и то и другое. Во всяком случае, эта «солидарность» не поднимается на уровень Истории священной, сверхъестественной. Этот уровень я оставляю верующим, но сам я его не достигаю.

Часть четвертая

ГОДЫ МАНДАРИНА

(1969–1977)

XX

ОТ ПЬЕРА БРИССОНА К РОБЕРУ ЭРСАНУ

1969 год ознаменовался разрывом во французской политике и в бурной истории газеты «Фигаро». Генерал де Голль уходит из публичной жизни в результате победы тех, кто 27 апреля 1969 года сказал «нет» на референдуме, который он хотел организовать в 1968 году и от которого тогда отказался по настоянию Жоржа Помпиду. Выпуск «Фигаро» был прерван на две недели из-за забастовки редакции — забастовки, вызванной разногласиями между одним из акционеров, Жаном Пруво, и наследниками Пьера Бриссона по закону.

Первый кризис потряс «Фигаро» в момент смерти Пьера Бриссона. В 1969 году заканчивался срок действия соглашения, заключенного в 1949-м между собственниками — г-жой Котнареаню, Жаном Пруво и Фердинаном Бегеном — и командой Бриссона. Будет ли жизнь газеты вновь определяться нормами общего права, или же ее редакция сохранит полностью или частично те свободы, которые ей обеспечивало соглашение 1949 года?

Лично мне представлялось делом неизбежным и к тому же нормальным желание Ж. Пруво не быть исключенным из редакции «Фигаро». Я многократно говорил об этом П. Бриссону, который каждый раз отвечал мне: «Вы ошибаетесь, „Фигаро“ его не интересует, он пойдет на продление существующего соглашения». В конце 1965 года П. Бриссона поразил удар, унесший его через несколько дней в могилу. Никаких распоряжений относительно своего наследника он не оставил. Назначив в свое время Луи Габриель-Робине заместителем директора, П. Бриссон написал Ж. Пруво, что этот человек не должен подняться еще выше. Однако, если исключить вариант приглашения кого-то со стороны, Л. Габриель-Робине представлялся единственным кандидатом на директорский пост.

Сегодня я знаю, что П. Бриссон думал о другом преемнике. Он никогда мне ничего об этом не говорил, и сам я серьезно не рассматривал такую возможность. Преподавание, книги значили для меня столько же, сколько газета. Я не стал бы в шестьдесят лет начинать карьеру, в конечном счете для меня новую. Работа в качестве главного редактора ежемесячного издания, каким являлся журнал «Франс либр», не имела ничего общего с руководством ежедневной газетой.

Кто-то — возможно, Жан д’Ормессон — сказал мне, что, на взгляд П. Бриссона, я обладал наилучшими качествами, чтобы возглавить газету после его ухода. Желая прояснить этот вопрос, я написал письмо Владимиру д’Ормессону, дяде Жана, и вот главное в его ответе: «<…> Совершенно точно, что у меня была с П. Бриссоном беседа, проходившая в его редакционном кабинете на Круглой площади, как кажется, в 1963 году или же весной 1964 года, я мог бы найти точную дату в своем дневнике, который веду уже пятьдесят лет, но сейчас у меня его здесь нет. Если вы считаете дело важным, я мог бы провести необходимые разыскания. Во время этой беседы П. Бриссон говорил мне о своем будущем и о будущем „Фигаро“. Сказал он примерно следующее: когда истечет срок действия соглашения с Обществом-арендатором, мне исполнится столько-то лет. Рассуждая здраво, мне надо будет в этот момент уйти в отставку, ибо подчас я чувствую большую усталость. Возможно, однако, что еще в течение нескольких лет я смогу обеспечивать руководство „Фигаро“. Во всяком случае, когда я оставлю это дело, наилучшим моим преемником мне представляется Раймон Арон. Никакихдругих имен он мне не называл <…>» (1 апреля 1971 года).

В одной из своих книг воспоминаний Мишель Друа рассказывает о собрании, устроенном мною вместе с несколькими друзьями П. Бриссона, акционерами Общества-арендатора: «Были приглашены все, кто что-то значил в газете, — академики, члены Совета Общества-арендатора, эдиториалисты или „великие перья“, шеф-редакторы. <…> За столом нас оказалось тринадцать». Я помню некоторых из этих тринадцати: Франсуа Мориак, Жан Шлюмберже, Жорж Дюамель, Жак де Лакретель, Луи Габриель-Робине, Тьерри Монье, Жан-Франсуа Бриссон, Мишель Друа; в их числе был и я. Четверых недостает, это, кажется, Анри Массон-Форестье, Рене Коллар, Марсель Габийи, Морис Ноэль.

Поделиться с друзьями: