ЖАНРЫ

Мемуары. 50 лет размышлений о политике
Шрифт:

Возможно, что евреи воспользуются модой на различия, культом различий, господствующими в нынешней Франции. Почему бы обществу не отнестись терпимо к еврейской самобытности, более того, почему бы ей не утверждать себя, подобно самобытности других этносов — баскского, кельтского или провансальского, которые восстают против оков якобинского единообразия? Однако евреи, настоящие евреи, не рассматривают себя в том же плане, что и носители микронационализмов или этнических групп, чьих особенностей не стерла французская культура. Они верят в единого Бога, который налагает на евреев исключительные обязательства, но царит над всеми людьми. Многочисленные евреи, не верящие в Бога и сохраняющие образ жизни своей общины, сознательно или бессознательно склонны уподобиться любому другому сообществу, будь то корсиканское или бретонское, которое отстаивает свою так называемую культурную идентичность. Но образует ли эта последняя народ?

По правде сказать, вряд ли. Допустим, что общины, составляющие диаспору, сохраняют, вопреки всему, некоторые общие черты, проявляющиеся более или менее ярко в зависимости от места, занимаемого каждой из них в обществе, в которое она интегрировалась. По большей части евреи диаспоры согласны или, скорее, хотят жить как граждане страны, которую они для себя избрали; евреи, даже верующие, чаще всего не имеют желания эмигрировать в Израиль и не мыслят себя гражданами еврейской нации.Русские, английские, немецкие, французские евреи не говорят на одном языке, даже произнося одни и те же молитвы, и плохо понимают друг друга — соответствующие национальные культуры наложили на них отпечаток сильнее, чем связь с далеким прошлым, в котором больше от мифа, нежели от подлинной истории.

Повторяю: понятие народа не поддается однозначному определению и употребляется в разных смыслах. Только одно я утверждаю уверенно, рискуя вызвать пылкие возражения: если существует еврейский народ, другого народа такого же типа нет в природе. Иудейская религия сохранилась как религия меньшинства в зонах цивилизации, где воцарилась та или иная из двух других так называемых религий Книги. Вследствие этого верующие в Иегову и в Закон, даже если не все из них потомки племен, упоминающихся в Библии, стали ссылаться на свое общее происхождение, оставаясь верными главным положениям своей религии и обрядам. Сходство их судьбы в разных странах, возможно, выработало у них некоторые духовные или социальные особенности. Что касается внешнего облика, то достаточно посетить Израиль, чтобы избавиться от образа еврея, популярного благодаря литературе и застрявшего в сознании некоторых людей. О прототипе же Шейлока, человеке, чья жизнь — торговля и деньги, который испытывает аллергию к военным доблестям, заставили забыть израильские солдаты: их теперь называют пруссаками Ближнего Востока [209] .

209

Сравнение, во всяком случае, нелепое: прусская дисциплина, строгая иерархия прусской армии и прусского государства нисколько не похожи на Цахель и израильскую демократию. Армия Израиля — это армия граждан.

Объективно, то есть следуя критериям, применяемым обычно для идентификации народа, евреи диаспоры таковым не являются; они состоят из меньшинств, исповедующих одну религию, которая раздражающе действует на христиан всех Церквей; они продолжают испытывать некоторое чувство солидарности друг с другом и, по большей части, ощущают свою связь с Государством Израиль, видя в нем символ своей способности образовать нацию, но это не значит, что они чужаки-метеки 272 в принявшем их обществе. В 30-х годах французские евреи называли «бошами» своих прибывших из Германии единоверцев. Евреи Соединенных Штатов кажутся мне американцами. Разумеется, память о геноциде изменила на время психологию евреев, прочно вросших в буржуазию Франции или Англии. Они приобрели или обрели заново сознание своих иудейских традиций, если не своего еврейства. Даже если они согласны со своей принадлежностью к еврейскому народу, эта принадлежность почти ни к чему их не обязывает и «еврейский народ» остается для них чистой абстракцией, поскольку они не намереваются разделить с Израилем ни землю, ни язык, ни судьбу — не всегда даже религию; в молодом поколении немало активных поборников иудаизма или Израиля, которые остаются неверующими.

Когда я сегодня оглядываюсь на свое прошлое, собственный путь представляется мне разделенным на несколько стадий. Первая продолжалась до моего первого путешествия в Германию: еврейское сознание во мне было, однако, очень слабое, возможно подавленное; чтение выступлений Жореса и Золя времен дела Дрейфуса страстно увлекло меня, но я не испытал того искушения, которое возникло у Герцля.

Затем — годы войны: священное единение царило в сердцах, не оставляя места для оговорок относительно меньшинств. В предпоследнем классе учитель, которого я не забыл, Зиглер (на его уроках обычно шумели, а в том году, к его восторгу, школьники стали тихи и прилежны), рассуждал однажды о терпимости. Мне показалось, что он смотрел в мою сторону и говорил для меня. Он развивал идею, согласно которой слово «терпимость» не выражает чувства, которое следует испытывать к тем, кто отличается от большинства: уважение лучше терпимости, подразумевающей взгляд сверху вниз.

Начиная с 1933 года я, чтобы не скрывать из трусости свое еврейство, заявлял о нем, стараясь делать это не слишком нарочито. В 30-е годы университет не был заражен гангреной. С. Бугле, Э. Алеви, даже А. Риво (который в течение нескольких недель был министром народного просвещения Виши, вероятно, потому, что написал до войны книгу о национал-социализме) не опасались, судя по всему, распространения занесенного из-за Рейна антисемитизма. Но я ощущал изменившуюся атмосферу, слышал в кино возгласы «Евреи, евреи!», когда Леон Блюм появлялся на экране. Ж. Мандель, Ж. Зей, оба убитые во время оккупации, занимали посты в Совете министров; правые и крайне правые еженедельники бичевали их как сторонников войны во имя еврейской солидарности, которая для них важнее французских интересов.

Во время и после войны никто не мог утверждать, что мои позиции коренятся в моем еврействе. Я не принял никакого участия в чистке, мои письменные выступления (за исключением, быть может, статей о нескольких писателях [210] ) не рисовали манихейской картины Франции. Сразу же после капитуляции Третьего рейха я ратовал за примирение с Германией. Вследствие гитлеровских преступлений антисемитизм исчез с политической сцены, сохранившись, возможно, где-то в потемках или в подполье. Книга Бардеша о Нюрнбергском процессе хоть и вызвала, пожалуй, скандал, но не оказала подлинного воздействия.

210

Анри де Монтерлан, Альфред Фабр-Люс, Жак Шард он.

Я принял к сведению возникновение Израиля в 1948 году, не испытав чувства победы; у меня не было сознания того, что произошло событие всемирно-историческое, weltgeschichtlich,как говорят немцы. Я не отождествлял себя с этими первыми поселенцами, которые поднимали целину и строили государство. Война сопровождала рождение Израиля или, вернее, сделала его возможным. Она только еще начиналась. Обстановка, в которой израильтянам удалось восторжествовать над коалицией своих арабских соседей — сирийцев, иорданцев, египтян, — была результатом невероятного стечения случайностей. Израилю предстояло стать милитаризованным государством.

Я впервые посетил Израиль в 1956 году. Больше всего поразило меня возникновение в XX столетии почти забытого политического явления — Республики граждан-солдат. Тот, кто наблюдает издалека, видит, как два-три миллиона израильтян теряются в море десятков миллионов арабов. Ему (я имею в виду и себя) легко забыть, что, за исключением, может быть, 1948 года, мобилизованная израильская армия имела как количественное, так и качественное превосходство над армиями своих объединенных врагов. Начиная с 1956 года, если уж не с 1948-го [211] , я должен был анализировать и комментировать ближневосточную политику в соответствии с деонтологией моей профессии: максимальная объективность, необходимость сообразовываться с французскими интересами и опираться на правила политической этики, как бы они ни были двусмысленны.

211

Почему не с 1948-го? Я еще не был тогда дипломатическим обозревателем «Фигаро»; арабо-израильский конфликт еще не связывался с соперничеством между Востоком и Западом — в 1948 году это был лишь эпизод британского ухода из региона.

Теоретически франко-израильский союз обеспечивал мне интеллектуальный комфорт. Но лишь в известных границах: в 1956 году меня смутила англо-французская операция в Суэце, сговор французов с израильскими министрами — эта макиавеллическая акция, совпавшая с венгерской революцией. П. Бриссон упрекнул меня за мои критические выступления: «В кои-то веки мы что-то делаем или пытаемся делать, а вы критикуете, мало того — вы, еврей, осуждаете франко-еврейский союз…» В день, когда Насеру был предъявлен ультиматум, Мишель Дебре с женой и чета Фроссаров обедали у нас дома. Мишель Дебре сомневался в успехе «при подобном режиме». Все мы были озадачены, настроены скептически и враждебно. Следовало ли понимать дело так, что франкоанглийские союзники поставили себе целью свергнуть Насера и заменить его другим военным? В первый день экспедиции английское радио говорило о Негибе. Он был выбран в качестве вождя, лидера офицерами, организовавшими заговор против короля Фарука, и отстранен через несколько месяцев после падения монархии.

Французы — Ги Молле, Кристиан Пино — вероятно, мало думали об открытии Суэцкого канала; если не брать в расчет Израиль, почему египтянам надо было лишиться средств, которые они получали от прохода грузовых и нефтеналивных судов? Французы надеялись поразить в самое сердце алжирскую революцию, которую действенно поддерживал Насер; даже отставка Насера и приход менее антизападной команды не положили бы конец арабской поддержке ФНО.

В течение всех этих лет, между 1954-м и 1960-м, я не скрывал от себя хрупкости, неустойчивости этого альянса. Было случайностью, что обе страны, Франция и Израиль, оказались в состоянии войны с арабским миром. Первая — из-за Алжира, вторая — из-за палестинцев и арабской враждебности. Но алжирской войне предстояло окончиться раньше, чем другой; ни одной из двух стран не было суждено разделить с союзницей радость ее побед и горечь поражений. В 1956 году, во время путешествия по стране, мне повезло встретиться с Бен Гурионом, который тогда был не во власти и жил в своем мошаве. Белая комната безо всякого декора, почти монашеская келья; на стене книжные полки: мой беглый взгляд наткнулся на Маркса в переводах Молитора, Спинозу, Канта, других философов и на еврейскую литературу, мне не знакомую. Мы беседовали; разговор зашел об Алжире, и мой собеседник серьезно сказал: «I read the press; yesterday, 23 died, the day before yesterday 34, today 28. But you will have to go» [212] . Я не возразил ему.

212

«Я читаю прессу: вчера 23 погибших, позавчера 34, сегодня 18. Но вам придется уходить».

Поделиться с друзьями: