ЖАНРЫ

Мемуары. 50 лет размышлений о политике
Шрифт:

Период с 1955 по 1968 год оказался самым университетским в моей жизни, он был также отмечен тремя моими выступлениями, вызвавшими шумные отклики, — об Алжире, о пресс-конференции Генерала в 1967 году, о событиях мая 1968 года. В течение этих тринадцати лет я опубликовал на основе записей лекционных курсов пять книг; [164] прочел курс лекций на тему одной из частей книги «Мир и война», но полностью их переписал; в Институте политических исследований мною был прочитан первый во Франции лекционный курс о ядерной стратегии; за три недели, по горячим следам, был написан «Великий спор» («Le Grand D'ebat»). В 1957 году я объединил в книге под заголовком «Надежда и страх века» («Espoir et peur du si`ecle») три эссе — «Правые», «Упадок», «Война» («La Droite», «La D'ecadance», «La Guerre»); в 1965 году для энциклопедии «Британника» была написана roof article, обзорная статья, практически книга, которая во Франции увидела свет лишь в 1968-м («Разочарования в прогрессе» («Les D'esillusions du Progr`es»)). Но я не использовал годичный курс о политической мысли Монтескьё и другой — о политической мысли Спинозы, еще один годичный (по два часа в неделю) курс о Марксе и, наконец, последний (по два часа в неделю) — о равенстве. Преподавание в какой-то мере выходило за рамки злободневности, тех проблем, которые перед нами ставила эпоха.

164

«Восемнадцать лекций об индустриальном обществе», «Борьба классов», «Демократия и тоталитаризм», «Этапы развития социологической мысли» (соответствующий курс назывался «Великие учения в истории социологии»).

Для меня это преподавание, повторю, было благословенным. Оно помогло мне вернуть прежнее внутреннее равновесие и найти его не в забвении, а в принятии. Выиграли ли от этого также студенты, Сорбонна, дело развития социологической мысли во Франции? Мне нелегко ответить на этот вопрос. Вот все же несколько замечаний, с которыми большинство моих коллег согласится.

Своими лекциями и печатными работами я помог сообществу социологов обрести новое родство в прошлом. Дюркгейм в своей дополнительной диссертации представлял Монтескьё и Руссо в качестве предшественников социологии. Я же рассмотрел «Дух законов» как произведение, уже вдохновленное истинно социологической проблематикой. Впрочем, если поразмыслить, идея эта выглядит почти тривиально, но она была совсем забыта. Точно так же и еще более настойчиво я напомнил моим студентам и моим коллегам, что Токвиль — это их достояние, что автор «Демократии в Америке» («D'emocratie en Am'erique») являлся не предшественником, но пионером социологической мысли. Токвиль, к которому философы и историки литературы относились с пренебрежением, которого они не считали великим писателем, ныне принадлежит социологам, американистам и, наконец, историкам. Франсуа Фюре воздает должное «Старому порядку и Революции» («L’Ancien R'egime et la Revolution») и включает это магистральное произведение в историографию Французской революции. Конечно же, французские социологи не обязаны мне лично обогащением своего исторического сознания, такая претензия с моей стороны выглядела бы смешно и, кроме того, плохо совмещалась бы с социологической мыслью. Я способствовал этому обогащению, как до войны помог понять величие Макса Вебера.

Разумеется, включение Монтескьё и Токвиля в число Семи Великих, портреты которых я набросал 207 , представляло собой разрыв с дюркгеймианской традицией, и Жорж Дави, будучи верным эпигоном, дал мне об этом знать в своей негативной рецензии. Один английский социолог, более снисходительный, не преминул мне напомнить, расточая комплименты, что Дюркгейм является социологом par excellence.Согласен, но он является также социологистамpar excellence; я понимаю под этим то, что его произведения потенциально содержат в себе все ошибки социологизма: придание социологической интерпретации высшего авторитета перед всеми другими интерпретациями; такое использование концепта общество, при котором предполагается, что оно якобы обозначает какую-то действительность, охватывающую все, конкретную и четко очерченную; смешение в этом концепте ценностного и реально существующего до такой степени, что даже, как он говорит, не видно различия между обществом и Богом, предметом религиозной веры. Гениальность Дюркгейма несомненна, как несомненны его узость в некотором отношении и даже фанатичность.

Ж. Дави упрекнул меня в скольжении от социологии к политической науке. Но имеет ли какой-то смысл различение этих двух дисциплин, если оставить в стороне разграничение между ними как учебными дисциплинами в университете? В возражении Дави верно то, что Монтескьё и Токвиль не порывают с традицией классической философии, даже если оба подчеркивают связь между социальным состоянием и политическим режимом, выявляют социальные условия [возникновения] и социальные последствия политического строя. В отличие от Конта и Дюркгейма, они не постулируют превосходства социального над политическим, в крайнем случае говорят о незначительности политического по сравнению с социальным. Отнюдь не случайно то, что ни Огюст Конт, ни Эмиль Дюркгейм не написали ничего важного о политике [165] , в особенности о строе, который в их глазах соответствовал бы духу или требованиям современного общества. Именно потому, что предметом изучения у Токвиля в конечном счете была политика, ему еще есть что сказать нам.

165

Суждение о Э. Дюркгейме, вероятно, слишком сурово. В своих «Лекциях по социологии» он развивает на основе представления о промежуточных телах идеи, весьма созвучные с токвилианскими.

Следует ли противопоставлять Монтескьё — Токвиля, которые исследовали социальные условия [возникновения] и социальные последствия политического, Конту — Дюркгейму, исходившим из тотальности социального и лишь скромное место отводившим политическому? Возможно, но почему социологии следовало бы основываться на возведенных в ранг постулатов суждениях, без которых она якобы была бы немыслима как наука?

Моя заслуга, как я ее вижу, заключалась в утверждении, что социология необязательно предполагает социологистскую философию. Ошибка же моя состояла в том, что я не продолжил далее анализ и не занял позицию в споре о типах объяснения или о моделях общества. Все написанное мною об историческом понимании и историческом объяснении, о международных отношениях, о французском обществе или о способах развития исключало крайние формы детерминизма или функционализма. Мне следовало бы в Сорбонне или в Коллеж де Франс объясниться по поводу этих принципиальных разногласий.

С несколько большей долей неуверенности я ставлю себе в заслугу то, что под высокими сводами Сорбонны был эхом молвы на городской площади; я напомнил, цитируя доклад Хрущева, об аграрной коллективизации, о московских процессах. Три курса «Об индустриальном обществе», вызывающие у меня, к сожалению, грусть о книге, которую следовало бы написать, обеспечили неким инструментарием «господствующую идеологию». Что-то близкое себе находили в них те, кто приходил с марксистско-ленинских берегов. В этих лекциях обрисовывались рамки, внутри которых развертывалось идеологическое соревнование. В них ставилось больше вопросов, чем содержалось ответов. Несмотря ни на что, лекции предлагали студентам и всем образованным людям менее упрощенное, менее карикатурное видение развитых обществ, так называемых социалистических режимов и либеральных демократий, по сравнению с тем, какое давал марксизм-ленинизм.

Если не говорить об этих двух заслугах, то от меня ускользает существеннейшее. Пробудил ли я чьи-то умы? Помог ли я студентам прожить молодость и справиться со своими тревогами? Сколько из них сохранили память о моих лекциях и еще чувствуют, что извлекли из этих лекций больше того, что требуется для получения диплома, ныне достаточно обесцененного? Я ничего об этом не знаю и никогда не узнаю. Несомненно, мои друзья — Пьер Манан, Раймонда Мулен, Жан Бешлер, если называть лишь некоторых из самых близких, люди, очень непохожие один на другого и на меня, не стали бы отрицать, что сохранили в себе что-то от посещения моих семинаров и от наших бесед. Но что можно знать, если не ограничиваться этой небольшой группой? Французский преподаватель обращается к немой аудитории, которая держится настороже. Иногда он спрашивает себя, не следят ли слушатели за действиями оратора так, как в цирке — за движениями клоуна, идущего по проволоке. Французская аудитория, в особенности студенческая, всегда мне казалась одной из самых тяжелых, самых неблагодарных среди тех, с которыми я когда-либо встречался в мире.

Я прочитал десятки курсов или отдельных лекций на английском, на немецком языках. Если не говорить о нескольких особых случаях, мне никогда не было трудно завоевать аудиторию, почувствовать ее, так сказать, физически. Если вы прямо обращаетесь к слушателям — что я всегда делал, — а не читаете им или не воспроизводите по памяти заранее подготовленный текст, то легко угадываете их реакцию, понимаете, когда именно тема их утомляет, когда любопытство просыпается или когда они теряют нить рассуждения. Я почти всегда обнаруживал, что английские, американские, немецкие студенты симпатичны и, сверх всего, признательны. Свою благодарность они выражают с приветливостью и непосредственностью, которые всегда глубоко радовали меня, человека из Сорбонны.

В Гарварде у меня было более или менее импровизированное выступление перед группой лучших студентов. Через несколько минут после его окончания один из этих студентов подошел ко мне и сказал: «Я только что позвонил по телефону своей подруге, чтобы поделиться с ней радостью, которую мне доставил этот вечер, проведенный с вами». По другую сторону океана вспоминаю лишь одну параллель — письмо от студента, обратившегося ко мне с трогательными строками, чтобы как-то утешить и ободрить, после лекции, на которой я позволил обнаружиться собственному одиночеству перед этими сотнями студентов, замурованных в своей убежденности или в своем молчании.

Почему французские студенты никогда или почти никогда не выражают радость или дружелюбие, подобно американским или английским студентам? Вероятно, это как-то связано с системой экзаменов или конкурсов. Возможно, уже тогда студенты Сорбонны составляют толпу одиночек. Они знали ассистентов и лишь чуть-чуть — профессоров. Они не выражали своих эмоций, но, может быть, испытывали те же чувства, что и их товарищи в других странах. Несколько лет спустя один студент, ставший ныне ректором, заговорил со мной о моем курсе о Монтескьё, как если бы этот курс явился событием в его интеллектуальной жизни. И все же французская аудитория своим сопротивлением бросает вызов преподавателю, сознающему собственную миссию и стремящемуся ее исполнить. В Сорбонне до самого конца я брался за свои курсы с твердым намерением завоевать эти сотни лиц, эти сотни юных умов; одни из них, конечно, были покорены заранее, другие сопротивлялись, но всех их я хотел объединить словом в одно радушное сообщество.

С 1955 по 1968 год мое положение в среде парижской intelligentsia и в университетском мире, во Франции и за рубежом мало-помалу изменилось. Период 1945–1955 годов завершился «Опиумом интеллектуалов», который стоил мне смертного приговора за измену клеркам, но не помешал моему избранию в Сорбонну. 1955–1968 годы закончились скандалом, вызванным публикацией «Бесподобной революции» («La R'evolution introuvable»), в то же время многие благодарили меня за эту книгу, причем за границей, может быть, чаще, чем во Франции. Левые — немарксисты или бывшие марксисты — прочитали «Восемнадцать лекций об индустриальном обществе»; журнал «Анналы» организовал нечто вроде заочного «круглого стола», посвященного «Миру и войне». Дипломы почетного доктора, полученные в Гарварде, Базеле, Брюсселе, Оксфорде… подтвердили прием, оказанный мне иностранными университетами. Я не раз был приглашен выступать с так называемыми престижными лекциями в рамках чтений, которые регулярно проводились в Великобритани: Gifford Lecturesв Шотландии (Абердин); Basil Zaharoff Lecturesв Оксфорде; Alfred Marschall Lecturesв Кембридже; Chichele Lecturesв Оксфорде. Такие же лекции я прочитал в Соединенных Штатах — в Принстоне, в Гарварде, в Чикаго, в Беркли. Лекции, представленные в рамках «Джефферсоновских чтений» (Беркли, 1963), стали основой «Эссе о свободах» («Essai sur les libert'es»), опубликованного в 1965 году, и т. д.

Поделиться с друзьями: