Мертвая деревня
Шрифт:
— А сын ли то?
— А есть ли разница? Дочь ли, сын ли? Все едино. Раз в седмицу приходить буду. Не по любви, но тебе ли разница, чем доброта людская вызвана.
И, взяв корзину, вышла за дверь. А на полу так и остались грязные следы.
Касьянов день наступил внезапно. В детстве моем бабки говаривали, что не держит земля-матушка отродье Чернобожье, вот и появляется тот редко среди люда обычного. Мужики на них прикрикивали строго. Мол, осерчает Чернобог да сам вместо сына своего на землю ступит. И тогда не раз в несколько лет из дома нос казать страшно будет, но каждый год.
Мало что помнила я из тех разговоров, но одно уяснила крепко-накрепко: нельзя в Касьянов день ни работать, ни на улицу выходить, да и дом пущать, как и в Велесову ночь, никого не следует. Иначе болезни одолеют и тебя, и семью твою, и скотину. А коли совсем ума лишишься да свадьбу в день тот справишь, так и уродится у тебя чудовище, какое только нечисти и отдать на воспитание. Поэтому когда в дверь постучали, я осталась стоять там, где стояла. Ни на шаг к двери не сдвинулась. Но стук повторился. Крепкая дверь заходила ходуном, затрещали петли. Из щели над порогом дохнуло холодом и сквозняком пробежалось по избе, выстуживая углы.
— Открывай, моя маленькая, сладкая моя девочка.
И от этого вкрадчивого голоса пробрало до костей. Холодом. Страхом. Диким. Животным. И снова я боялась не за себя.
Несколько шагов на деревянных ногах. Низ живота каменеет и становится трудно дышать. Открыть — страшно до ужаса. Не открыть — точно потерять то немногое, ради чего так крепко держусь за эту жизнь.
Он смотрит на меня насмешливо. Тонкие губы кривятся в такой знакомой злорадной улыбке. Водянистые глаза касаются взглядом губ, ключиц, опускаются ниже, пока не останавливаются на округлом животе. Миг, — и цепкие пальцы снова смыкаются на горле, заставляя вытянуть шею и оцепенеть.
— Сколько тебе еще носить под сердцем этого ублюдка, Лиззи? Чрево твое теплое, лоно твое мягкое. Я устал делить его с куском мяса, что по недоразумению оказался в тебе. Ошибка моя. Одна моя нечаянная ошибка. И почему я тебе так много позволяю, а?
Большой палец скользит вдоль шеи. Поглаживает. А мне лишь мыслями о Богдане и малыше удается сдерживать тошноту, что поднимается от каждого его касания.
— Отвечай!
Одно движение, и перед глазами мельтешат мушки, а по позвоночнику катится холодный пот. Сквозняк приподнимает подол рубахи и холодит ступни. Я нервно сглатываю, чувствуя каждый костлявый палец Дарена.
— Недолго осталось. После Купалы разродиться должна.
Он отпускает мое горло, и большие руки обхватывают живот. Внутри с громким звоном лопается натянутая струна. Я боюсь этих рук на моем животе. Одинаково боюсь и боли, и ласки, что они могут причинить.
— Недолго говоришь?
Бережные и мягкие поглаживания. Дарен опускается на колени и касается живота губами. И от этой дикой ласки хочется выть и бежать куда подальше. И я больше не знаю, как удержать дрожь.
Он чувствует ее, и губы снова трогает самодовольная ухмылка. Еще один поцелуй.
— Знаешь, а он бы мог называть меня отцом.
И я так сильно сжимаю зубы, что слышу их скрип. Только молчи, Вета, только молчи. Ради дитя своего молчи. Век воли не видать. И в Нави покоя не видать. Что угодно пусть боги за вину мою с меня спросят, что угодно платой заберут. Лишь бы малыш мой жил да горя не знал.
— Я бы коня ему деревянного подарил. С настоящего высотой. Да преемником своим сделал, когда вырастет.
И что-то во мне окончательно ломается на этих словах.
Рывок, и нож, которым я еще с утра строгала игрушки для малыша, оказывается в моей дрожащей ладони. Но не успеваю сделать ни одного движения, как узловатые пальцы стискивают мои, аккуратно вытаскивая его. А тихий голос успокаивающе бормочет:
— Вот так, девочка. Вот так. Добрый я сегодня. Всегда с тобой добрый. Сам не знаю…
Договорить ему не дала внезапно распахнувшаяся дверь.
Злата, как была, застыла на пороге: со сползшим с головы платком, прилипшими ко лбу влажными волосами, с корзиной в левой руке. Не знаю, что она подумала, когда увидела Дарена, который держал меня за плечи и покачивал убаюкивающими движениями, не переставая поглаживать живот. Снова усомнилась в том, чье семя прорастает во мне, подобно ростку, пробивая сквозь любые невзгоды путь к свету? Или заметила ужас в моих глазах?
— И что ты делаешь здесь, Злата? — обманчиво спокойным голосом начал Дарен. — Или ты не знаешь, что в Касьянов день не следует из дома выходить, дабы беду в дом не привлечь?
— Я…
Она было попятилась, но сама себя остановила, гордо вскинув голову. На какое-то мгновение я увидела перед собой прежнюю Злату. Но вот плечи опять опустились, взгляд потупился. И вместо Златы на пороге моем снова стояла она — мертвая невеста.
— Я для Лиззи еды принесла.
— А у моей маленькой Лиззи что, полки и подпол пустуют?
Он оглядел мою избу и только хмыкнул.
— Даже если и так. Разве это стоит того, чтобы в Касьянов день покидать свою избу? Поголодала бы Лиззи день один, худо бы с того не стало.
Дарен ослабил объятия, и я только-только облегченно выдохнула, понимая, что гнев его позади… Как Злата ответила:
— Так нельзя голодать бабе, коли дитятко под сердцем носит. Так и потерять его недолго.
Хищные пальцы снова сжались на талии, впиваясь в нее до боли. Была бы чуть наивнее — удивилась бы, что тот, кто еще недавно хотел быть отцом моему ребенку, вдруг так злится при одном упоминании о малыше. Но я наивной не была. Знала, что Дарен просто издевается. И знала, что сейчас он опаснее любого зверя.
— Потерять, говоришь?
Он отодвинул меня на расстояние вытянутых рук и внимательно оглядел с головы до ног. И я кожей чувствовала его этот замораживающий взгляд, от которого волоски на теле вставали дыбом.
— Так, может, мне просто запереть тебя на пару дней без еды, маленькая моя? И не будет тогда между нами преград.
Тихий шелестящий голос. Ленивая поступь. Пальцы, запутавшиеся в моих волосах. Обманчиво мягкие, нежные движения.
Злата стоит, боясь сделать вдох. Тяжелая корзина оттягивает руку, но на пол Злата ее не ставит. Молчит.
Острая боль, и длинная коса намотана на кулак. Пинок, — и я на коленях. Снова. Злата, уронив корзину, сбегает. И не мне винить ее. Разве когда-то чужая жизнь ценилась больше своей?
Пока он провожает Злату задумчивым взглядом, хватаю со стола нож и прячу за пояс. Пальцы подрагивают, а сердце стучит в ушах, перекрывая любые звуки. Я не знаю, как дальше быть. Как уберечь то единственное, что осталось у меня от Богдана? Больше жизни хочется смотреть в васильковые глаза и перебирать в пальцах волосы цвета ржи, баюкать у груди маленький теплый комочек, что пахнет материнским молоком и свежим хлебом. Рассказывать ему с улыбкой об отце, который рядом был до последнего вдоха. Вместе с наступлением жары с визгами прыгать в прохладные озерные воды, а потом лежать на берегу, глядя на проплывающие мимо облака. Петь колыбельные и дышать, дышать тем, кто стал причиной жить.