Мертвая голова (сборник)
Шрифт:
– Как его зовут? – спросил Гофман.
– Неужели вы его не знаете?
– Нет, я приехал только вчера.
– Ну! Это Дантон.
– Дантон! – повторил Гофман, содрогаясь. – И он – любовник Арсены?
– Да, именно.
– И он, конечно, ее любит?
– До безумия. Он ревнив, как зверь.
Но, как ни занимателен был Дантон, Гофман уже перевел взор на Арсену, в безмолвном танце которой было нечто фантастическое.
– Позвольте еще один вопрос, сударь.
– Что вам угодно?
– Скажите, что изображено на пряжке, закрепляющей бархотку у нее на шее?
– Гильотина.
– Гильотина?
– Да, их делают прелестно, и все наши щеголихи носят по крайней мере одну. Та, которая на Арсене, – подарок Дантона.
– Гильотина, гильотина на шее танцовщицы, – повторял Гофман, чувствовавший, как голова его сжимается, – гильотина… к чему же это?
И наш немец, которого в ту минуту можно было принять за сумасшедшего, вытянул руки вперед, как будто для того, чтобы схватить какой-то предмет. По странным законам оптики расстояние, отделявшее его от Арсены, время от времени исчезало, и тогда юноше казалось, что он чувствует жаркое дыхание, вырывавшееся из ее груди, наполовину обнаженной и вздымавшейся, словно в сладострастном порыве. Гофман достиг той степени восторженности, когда дышат огнем и начинают опасаться, что тело не выдержит этой пламенной борьбы.
– Довольно! Довольно! – воскликнул он.
Нo танцы продолжались, и в этом видении начинали соединяться оба самых сильных впечатления дня. Фантазия Гофмана то преображала сцену в площадь Революции, и тогда юноша видел госпожу Дюбарри, бледную и обезглавленную, танцующую на месте Арсены, то Арсену, которая танцевала у гильотины и даже в руках палача.
В восторженном уме молодого человека смешались цветы и кровь, танцы и предсмертные муки, жизнь и смерть. Но надо всем этим господствовало только одно – магнетическое влечение к этой женщине. Всякий раз, когда пара этих стройных ног мелькала перед его глазами, когда прозрачная юбка взлетала немного выше дозволенного, трепет охватывал молодого человека, губы его дрожали, дыхание становилось пламенным, и тайные желания овладевали им.
В этом положении Гофману оставалось одно спасение – портрет Антонии, медальон, что он носил на груди, олицетворение чистой любви, противопоставленное любви чувственной, сила непорочного воспоминания перед плотскими желаниями.
Он схватил портрет и поднес его к губам. Но едва он сделал это движение, как услышал резкий хохот своего соседа, насмешливо смотревшего на него. Тогда Гофман вернул медальон на прежнее место и встал, словно вытолкнутый пружиной.
– Дайте мне выйти, – потребовал он, – дайте мне выйти, я не могу здесь больше оставаться!
И, как сумасшедший, он стал пробираться между рядами кресел, наступая на ноги, спотыкаясь о колени зрителей, ворчавших на чудака, которому заблагорассудилось выйти посреди балета.
Второе представление суда Париса
Но восторженность Гофмана не завела его далеко. На углу улицы Сен-Мартен он остановился. Юноша не мог перевести дух, пот катился по нему градом. Гофман провел левой рукой по лбу, а правую прижал к груди и тяжело вздохнул. В эту минуту кто-то дотронулся до его плеча. Он вздрогнул.
– Боже мой! Это он! – раздался чей-то знакомый голос.
Теодор обернулся и вскрикнул от радости. Это был его друг Захария Вернер. Молодые люди бросились друг другу в объятия.
– Куда ты идешь? – поинтересовался Гофман.
– Что ты тут делаешь? – в тот же миг спросил его Захария.
– Я приехал вчера, – ответил Теодор, – видел казнь госпожи Дюбарри и, чтобы развеяться, пошел в Оперу.
– Я живу здесь уже более шести месяцев, каждый день вижу, как казнят по двадцать – двадцать пять человек, и, чтобы развеяться, хожу играть. Не пойдешь ли ты со мной?
– Нет, благодарю.
– Напрасно ты так, мне здесь везет. С твоей удачливостью ты мог бы обогатиться. Тебе, наверное, было ужасно скучно в Опере, ты ведь знаток музыки. Пойдем со мной, и ты услышишь музыку другого рода.
– Музыку?
– Да, звон золотых монет. Кроме того, в том месте, куда я направлюсь, есть всевозможные удовольствия: прелестные женщины, прекрасный ужин и азартная игра.
– Благодарю, мой друг, но это невозможно, я обещал, я поклялся…
– Кому?
– Антонии.
– Стало быть, ты ее видел?
– Я ее люблю, мой друг, обожаю.
– А, понимаю, видимо, именно это тебя и задержало. И в чем же ты поклялся?
– Я поклялся ей не играть и… – Гофман колебался.
– И в чем еще?
– И быть ей верным, – прошептал он.
– Тогда тебе не стоит ходить в сто тринадцатый.
– Что это еще за сто тринадцатый?
– Это номер дома, о котором я тебе говорил. Я ни в чем не клялся, поэтому и иду туда. Прощай, Теодор.
– Прощай, Захария.
И Вернер ушел, между тем как Гофман остался стоять на месте. Когда Вернер скрылся, Гофман понял, что забыл спросить у Захарии его адрес. Единственным местом, где он мог теперь отыскать своего друга, был игорный дом. Но этот адрес запечатлелся в памяти Гофмана так, будто он был вырезан на двери рокового дома огненными буквами.
Однако все это немного успокоило совесть юноши. Природа человека так устроена, что он полон снисхождения к самому себе, потому что снисходительность и есть эгоизм. Теодор пожертвовал игрой ради Антонии и думал, что сдержал клятву, совершенно позабыв о том, что он стоит тут, на углу бульвара и улицы Сен-Мартен, именно потому, что готов нарушить другую данную им клятву.
Но, как мы уже сказали, твердость, проявленная в беседе с Вернером, давала ему право, как он считал, на проявление слабости по отношению к Арсене. Молодой человек из двух крайностей выбрал нечто среднее: вместо того чтобы вновь вернуться в Оперу, куда его так настойчиво увлекал демон-искуситель, он решился ждать танцовщицу у служебного выхода.
Гофман слишком хорошо знал, как устроены театры, чтобы не отыскать этот подъезд в короткое время. Он увидел на улице Бонди длинный и узкий проход, едва освещенный, грязный и сырой, в котором мелькали, подобно теням, люди в нищенских одеждах, и понял, что через эту дверь входят и выходят простые смертные, которых румяна, белила, газ, шелк и блеск преображали в богов и богинь.
Время шло, снег падал густыми хлопьями, но Гофман был так взволнован этим чудным явлением, таившим в себе что-то сверхъестественное, что даже не чувствовал холода, который, казалось, преследовал прохожих. Напрасно юноша сдерживал почти осязаемые пары своего дыхания: руки его оставались пламенными, лоб – влажным. Он стоял неподвижно, прислонившись к стене и устремив взгляд на узкий проход. А снег тем временем медленно, как саваном, покрывал молодого человека, и студент в своей фуражке и немецком сюртуке мало-помалу превращался в мраморную статую.