ЖАНРЫ

Мертвая голова (сборник)
Шрифт:

Планировка дворца мало чем отличалась от нынешней, за исключением того, что галерея, называемая в наше время Орлеанской, была тогда двухъярусной деревянной постройкой, уступившей впоследствии место залу с шестью рядами дорических колонн, к тому же вместо лип в саду росли каштановые деревья и там, где теперь бассейн, находился цирк, огромное здание, окруженное решеткой, а пространство вокруг него было вымощено плитами.

Не подумайте, что этот цирк был театром. Нет, канатные плясуны и фокусники, выступавшие в Пале-Эгалите, отличались от английского акробата, господина Прайса, который за несколько лет до этого привел в восхищение всю Францию и стал примером для Мазюрье и Ориоля {8}.

Цирк был занят в это время «Друзьями истины» {9}, проводившими там свои заседания, которые могли посещать подписчики журнала «Железные уста». При наличии утреннего номера вечером им открывался доступ в это место наслаждений, и они могли слушать речи всех выступавших сотрудников журнала. А говорили те, в похвальном стремлении поддержать и правящих, и управляемых, о непредвзятости законов и о поисках по всему свету друга истины, какой бы национальности, цвета кожи, образа мыслей он ни был, и об этом открытии мечтали возвестить людям. Подул ветер, и что стало с именами, мнениями, тщеславием этих людей?

Однако цирк шумел в Пале-Эгалите, и доносившиеся оттуда крикливые возгласы вливались в общий большой концерт, начинавшийся каждый вечер в саду. Потому что, надо сказать, в эти дни ужасных бедствий Пале-Рояль стал центром, в котором жизнь, угнетаемая днем страшными муками и борьбой, вырывалась на свободу ночью, будто стараясь с последними глотками воздуха вырвать у неизбежной смерти еще и еще удовольствий, наслаждений. В то время как весь город был пустынен и погружен во мрак, когда грозные дозоры бродили, как дикие звери, в поисках какой бы то ни было добычи, когда во многих домах у каминов жители, лишившиеся друга или родственника, казненного или изгнанного, горестно перешептывались о своих опасениях и потерях, Пале-Рояль сверкал своими огнями, как злобный гений. Все его сто восемьдесят арок были ярко освещены; он выставлял посреди всеобщей нищеты своих потерянных женщин, осыпанных бриллиантами, набеленных и нарумяненных, почти обнаженных или облаченных в роскошные шелковые и бархатные платья, прогуливающихся под деревьями и в галереях в окружении бесстыдной роскоши.

Это была жестокая насмешка над безвозвратно ушедшим. Демонстрировать эти создания с их королевскими украшениями означало бросить ком грязи в милое общество нежных, очаровательных женщин, которых республиканский вихрь умчал из Трианона {10}к гильотине, подобно пьянице, который влачит по грязи одежды своей непорочной невесты.

Роскошью завладели самые низкие женщины; добродетель по-прежнему прикрывалась рубищем. То была одна из истин, открытых «Социальным кружком» {11}. Однако чернь Парижа, которая, к несчастью, сначала действует, а потом рассуждает, из чего выходит, что ей остается только считать совершённые ошибки, – чернь, угнетенная нищетой, почти нагая, не сумела найти правильного ответа и не с презрением, но с завистью взирала на этих цариц разврата, этих отвратительных властительниц порока. Но когда толпа заявляла о своем желании обладать этими телами, принадлежавшими всем, у нее требовали золота и, если его не было, ее подло отвергали. Так цинично попиралась великая декларация равенства, обнародованная под звуки топора, начертанная кровью убиенных. Эти развратные женщины Пале-Рояля имели полное право с насмешкой плюнуть на нее.

В дни, подобные описываемым, напряжение в обществе достигало невероятного накала, и такие контрасты становились необходимы: веселье кипело уже не на вулкане, а в нем самом, и легкие, привыкшие дышать серой и пеплом, не удовольствовались бы нежным благоуханием дней минувших.

Итак, Пале-Рояль, возвышаясь над городом, каждый вечер освещал окрестности своим огненным венцом. Словно каменный герольд, он трубил над огромной мертвой столицей: «Наступила ночь, приходите! У меня есть все: богатство и любовь, игра и женщины! Я продаю все, даже смерть. Кто голодает, кто страдает, приходите ко мне – вы увидите наше богатство, вы увидите наше веселье. Если у вас есть на продажу дочь или совесть – приходите! Ваши глаза ослепнут от блеска золота, в ушах будут звенеть непристойные речи, вы по колено погрязнете в пороках, разврате и забвении. Приходите этим вечером, ведь завтра вы, может быть, умрете».

Вот в чем заключалась движущая пружина, побудительная причина. Надо было торопиться насладиться жизнью, пока не настигла смерть. И люди приходили. Но даже в этом гнезде разврата было особое место, самое многолюдное, – там, где шла игра. Именно там добывали то, благодаря чему можно было получить остальное.

Среди всех этих огнедышащих жерл номер сто тринадцать сиял ярче прочих благодаря своему красному фонарю, похожему на чудовищный глаз опьяневшего циклопа по имени Пале-Эгалите. Если у ада и есть номер, то это, конечно, номер сто тринадцать.

О, там все было продумано до мелочей. На первом этаже помещался ресторан, на втором шла игра – в центре здания, разумеется, должно было быть заключено его сердце; на третьем этаже находилось место, где тратились физические силы, подкрепленные на первом, и деньги, выигранные на втором. Мы повторяем: все было продумано так, чтобы золото не выходило за пределы дома. Именно сюда спешил Гофман, романтический возлюбленный Антонии.

Едва Гофман выскочил из своего экипажа и ступил в галерею дворца, как был окружен местными богинями, привлеченными его иностранным костюмом.

– Где номер сто тринадцать? – спросил художник у женщины, взявшей его под руку.

– А! Так ты туда идешь? – воскликнула презрительно эта Аспазия. – Вот, мой миленький, это там, где висит красный фонарь. Но постарайся сберечь два червонца и вспомнить про номер сто пятнадцать.

Гофман бросился в указанном направлении, как Курций бросился в пропасть, и минуту спустя уже был в игорной зале. Там было шумно, как на аукционе. По правде сказать, и продавалось там многое.

Комнаты, украшенные позолотой, сверкающими люстрами, цветами, были заполнены прекраснейшими женщинами, одетыми с еще большей роскошью и еще более обнаженными, чем те, что встретили его внизу. Отовсюду слышался шум, покрывавший все прочие, – то был шум золота, то было биение этого грязного сердца. Гофман миновал залу, где шла карточная игра, и прошел туда, где была рулетка.

Вокруг огромного стола, покрытого зеленым сукном, стояли игроки – люди, собравшиеся здесь с единственной целью. Среди них были молодые, старые, были такие, которые обтерли об этот стол рукава не одного пиджака. Тут были люди, потерявшие отца накануне, или в то же утро, или даже в самый вечер, но их мысли были целиком и полностью устремлены к бегущему шарику.

Одно чувство живет в груди игрока – желание, и это чувство живет и питается за счет всех остальных. Господин Бассомпьер {12}, которому, в то время как он готовился танцевать с Марией Медичи, сообщили: «Ваша матушка умерла», ответил: «Матушка не умрет, пока я не закончу танцевать». Так вот, господин Бассомпьер был добрым сыном в сравнении с игроками. Если бы кому-нибудь из них сказали подобное, он даже не ответил бы: во-первых, потому что для этого надо было оторваться от игры, а во-вторых, игрок, лишенный сердца, во время игры не владеет даже разумом. И даже когда он не играет, ничего не меняется, потому что тогда он все равно думает только об игре.

Но и в его порочности можно найти положительные черты. Игрок воздержан, терпелив, неутомим. Если бы он мог употребить свои лучшие качества в благих целях, всю свою необъятную душу, растрачиваемую в игре, посвятил благородному делу, он стал бы несомненно величайшим человеком на свете.

Никогда Юлий Цезарь, Ганнибал или Наполеон, совершая свои знаменитые подвиги, не могли бы похвастаться решимостью, которой наделен самый безвестный игрок. Честолюбие, любовь, плотские желания, сердце, разум, слух, обоняние, осязание – одним словом, все жизненные двигатели человека сосредотачиваются на одном: на игре. И не подумайте, что игроку важен выигрыш – это первое, что его привлекает к игре, но заканчивает он тем, что играет ради самой игры. Для него наслаждение – видеть карты, сыпать золотом, чтобы испытывать эти ощущения, не сравнимые ни с чем, эти метания от выигрыша к проигрышу, между этими двумя полюсами, одним обжигающим как огонь, другим холодным как лед, эти ощущения подхлестывают его, как шпоры подгоняют коня. Они дают несчастному иллюзию полноты бытия, они поглощают, подобно губке, все способности его души, удерживают их и по окончании игры отпускают, но только затем, чтобы позже захватить с новой силой.

Что делает пристрастие к игре сильнее всех других – это то, что ее невозможно удовлетворить. Она подобна любовнице, всегда обнадеживающей, но никогда не отдающейся. Она убивает, но не утомляет!

Страсть к игре есть человеческая истерия. Для игрока все умерло: семейство, друзья, отечество. Его горизонт – карты и рулетка. Его отечество – стул, на котором он сидит, зеленый стол, на который он опирается. Приговорите его к костру, подобно святому Лаврентию, и оставьте играть – я ручаюсь, что он не почувствует огня и даже не обернется.

Поделиться с друзьями: