Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Всей Савойей и всем Пиемонтом

И — немножко хребет надломя —

Обнимаю тебя горизонтом

Голубым — и руками двумя!

Какой здесь поток поэзии, льющейся вширь и ввысь!

Штейгер в санатории нуждался в материнской ласке, но не во влюбленной нежности. Его могло испугать в этих стихах грандиозное географическое объятие. Да, жалеет, прославляет, но вдруг сомкнет руки, и от меня мокрого места не останется… Не знаю: так ли было, но так могло бы быть.

За год до этого Цветаева посвятила стихи-гимны рано погибшему (на станции парижского метро) поэту Николаю Гронскому (1909–1934), дружившему с ней и близкому — в поэзии. Так она его посмертно благодарила:

За то, что некогда, юн и смел,

Не дал мне заживо сгнить меж тел

Бездушных — замертво пасть меж стен —

Не дам тебе — умереть совсем!

Гронского Цветаева влюблено усыновила. Видела в нем смелого верного рыцаря, одаренного ученика в поэзии и прославила органными стихами, но, вопреки своему опыту («помочь можно только сильному»), все-таки помогла жалостью слабому штейгеру, о котором писала мне: он «обратное Гронскому». И свое лирическое «верхнее до» взяла в стихах о Сироте — Штейгере — с его столь чуждой ей парижской нотой. Не потому ли, что она была уже не нужна смелому, но мертвому Гронскому, а у умирающего и еще живого штейгера была «смертельная надоба» в ней.

Тем горше было разочарование, когда на поверку оказалось, что она ему больше ненадобна. А летом 1936 г. они были нужны друг другу, и эта дружба останется в поэзии.

Созданный Цветаевой миф о Сироте имеет что-то общее с другим ее мифом в поэме «Царь-Девица», с которой она себя несомненно отождествляла — и там эта монументальная героиня жалеет и отпускает на волю не давшегося ей в руки слабого Царевича. Цветаеву часто привлекали отвергающие ее слабые герои.

Вопреки всем недоразумениям в плане житейском, Цветаева вознесла Штейгера в какие-то высшие сферы, и оба они нераздельны в цветаевском сказании: сверчок, знающий свой шесток, и орлица, распростершая над ним крылья.

Можно скептически относиться ко всякой мифологии, но многие мифы, от эллинских и до Цветаевских, куда осмысленнее, реальнее нашей жизни и — шире, глубже вдохновляемого ими искусства. Но с этим никогда не согласятся лишенные воображения и не доросшие до понимания поэзии — позитивно мыслящие литературные скопцы — критики или академики.

Штейгер посвятил Цветаевой только одно стихотворение о 60-х гг. (включенное в этот сборник). Оно перекликается с цветаевским благодарственным гимном «Отцам». Отцы:

Поколение без почвы…

Они интеллигенты-идеалисты, и это может показаться странным. Не в обычном значении, а по более точному определению Г. П. Федотова — русская интеллигенция отличалась идейностьюи беспочвенностью. Поэтому ни Цветаеву, ни Штейгера нельзя назвать интеллигентами. Не было у них общественно-политической идейности, а их почва— предреволюционная культура т. н. Серебряного века. Но вот что подчеркнуто обоими: честность, прямодушие, жертвенность старых интеллигентов-отцов. Здесь Штейгер совпадает с Цветаевой, хотя он прославляет не идеалистов, а интеллигентов 60-х гг. и, при этом, забывает об их пренебрежении и даже презрении к разным стишкам (за исключением некрасовских). Или же — Штейгер имел здесь в виду не нигилистические 60-е года, а скорее всего народнические 70-е и 80-е… Это –

Мысли о

младшем страдающем брате

,

Мысли о нищего жалкой суме,

О позабытом в больничной палате,

О заключенном невинно в тюрьме.

И о погибших во имя свободы,

Равенства, братства, любви и труда.

Шестидесятые вечные годы…

(«Сентиментальная ерунда»?)

Опять эти штейгеровские скобки… Не потому ли, что это стихотворение показалось ему слишком программно нравоучительным, да еще с «громкими словами» — лозунгами. А цветаевские стихи, посвященные идеалистическим «отцам», одушевлены лирикой сердца. Но, несомненно, штейгер, как и Цветаева, всегда жалел и слушал голос совести.

Многие современные поэты увлекаются Цветаевой и находятся под сильным воздействием ее поэзии, но не замечают унаследованной ею отцовской совести, и самое это слово, как и жалость, исключают из своего обихода и словаря. Модны всякие декадентские гротески и давно уже увядшие цветы зла, похищенные у немецких экспрессионистов или французских сюрреалистов, а также — путаные поверхностные вешания едва ли во что-либо верующих «метафизиков» — поэтов и художников. А о Штейгере они, вероятно, даже не слышали. (Между тем, в Москве его стихи читают…)

Штейгер никаких героев не воспевал. Цветаева была смолоду героична. В юности паче меры возлюбила Наполеона, а он был «хищный тип», как и многие другие герои будь, то Тезей или Зигфрид.

Правда, их хищности она не замечала, и ей ближе всего были их трагические концы. Но вот пожалела больного Сироту — Штейгера или свою московскую подругу актрису Сонечку Голидей (в Повестии стихах, ей посвященных).

Жалость — тихое чувство, а жалеющая Цветаева гремела в поэзии, но не было никакой фальши в ее лирических «громких словах», пугавших Адамовича и Штейгера, которые не могли ее понять в поэзии, как и она их.

Цветаева утверждала: она будет спасена на вымышленном ею Страшном суде слова, но не была уверена в спасении на Судилище Христовом. А цветаевская и штейгеровская жалость, совестливость, не так уж типичны для русских интеллигентов: это, прежде всего, евангельская жалость (что понимали Короленко или Надсон).

Оба жалели: но у обоих не было веры в торжество деятельной любви, и в Воскресение Христово. Это, конечно, говорится не в укор: могут быть спасены и неверующие в спасение — и в Бога. У Творца своя мера: более суровая в Ветхом Завете и щедро милующая в Новом Завете. Одно очевидно: Марина Цветаева и Анатолий Штейгер знали: нет ничего выше жалости и любви, под которой иногда подразумевается не любовь, а нечто, ничего общего с ней не имеющее. Цветаева (не Штейгер) знала соблазны искусства, но, в основном, громкая цветаевская поэзия, как и тихая штейгеровская — есть поэзия добра и света.

Я знаю Анатолия Штейгера по многим изустным отзывам о нем Г. В. Адамовича и других парижан или по воспоминаниям З. А. Шаховской. Мы с ним не встречались, но переписывались в 30-40-х гг., и его письма сохраняются в архивах Йельского университета. Штейгер писал мне на небольших картонах с выгравированным на них баронским гербом. Были у него черты снобизма и дендизма, а его монархические симпатии — преимущественно эстетические. Некоторым декадентством отзывается его юношеское стихотворение, обращенное к прекрасному и надменному Габсбургу:

У него было мало друзей,

Были только влюбленные слуги.

Я хожу теперь часто в музей

Проводить перед ним все досуги.

Есть здесь та красивость, которую он позднее, и не без влияния Адамовича, вытравил из своих стихов.

Штейгер в жизни и Штейгер в поэзии — не совпадают. Но здесь нет двойственности, двуличности. Отдавая дань всему житейскому, он всё лучшее в себе вкладывал в стихи (Одна из лучших статей, посвященных Анатолию Штейгеру, написана Г. В. Адамовичем. Она включена в его книгу Одиночество и свобода. Н. Й., Изд-во им. Чехова, 1953, стр. 286–290. Прим. Ю. И.).

Поделиться с друзьями: