ЖАНРЫ

Шрифт:

И он поизносит самые страшные слова. Оказывается - им, там, известно, что в "моем окружении" есть вражески настроенные "лица". Посему я обязан сам, без подсказок и напоминаний, очистить себя от этого налета мерзости и измены.

Он протягивает руку: "Отныне - мы товарищи по оружию. Мы - вместе. Ты - наш. Навсегда. У нас, знаешь ли, вход есть. А выхода никто не ищет". Он смеется с подвывом, его высокий женский голос уходит за пределы верхнего "си" и исчезает. Я отвечаю на рукопожатие - честно, мужественно, по-мужски. Я омерзителен сам себе. А что делать? Сила солому, плетью обуха... Что там еще придумал великий русский народ?

Иван Трифонович загнал меня в угол. Я уже вижу безразличные глаза нянечки, слышу холодные слова: "Порядочный человек не меняет убеждений". Господи... Андрей Болконский имел убеждения и погиб. А Пьер Безухов - нет. И остался жив.

А... папа?

Мне становится страшно.

Новый год, каникулы, праздничное веселье - все позади. Будни. Школа с ее тупым регламентом (я готов подчиниться даже тому, чего не понимаю, но я должен знать - для чего это). Спросил у завуча, нашей толстухи Ненилы: "Зачем уроки пения? У меня нет голоса". Говорит: "Ты приобщаешься к лучшим образцам песенного творчества, Дерябин". Не знаю... "Кто привык за победу бороться - с нами вместе пускай запоет!" Это как? Излагаю свою принципиальную позицию: "У нас, Ненила Феоктистовна, чекисты борются за победу над врагом. Это очень секретная борьба. С кем же им петь? И о чем?" Ошарашена, растеряна, хватает ртом воздух, в глазах ужас. Так тебе и надо, ты борешься не за знания учеников, а за абсолютную власть над ними! Одно утешает: еще полтора года - и я уйду из этой суетной лживой жизни в другую праведную. Там царствуют герои Незримого фронта, я стану одним из них.

Вечером нянечка выслушала мой рассказ молча, с каменным лицом: "Что ж... Когда Ненила умрет - вряд ли кто-нибудь скажет с печалью: какой светильник разума угас. Но что скажут о тебе?" И Уля долго рассуждает о том, как низок человек и как омерзителен, если позволяет себе вести разговоры на запретные темы, заранее зная, что наказания не последует - для него во всяком случае. Как легко быть героем среди запуганных обывателей...

Мне хочется оправдаться. Рассказываю, как ловко отбрил Ивана Трифоновича. Нянька мрачнеет.

– Милый, милый мальчик... Ты все поймешь - придет такое время, и всему научишься. Бог с ним, с Иваном Трифоновичем. Я не хочу, да и не могу его обсуждать с тобою. Так-то вот...

Но почему, почему? Пытаюсь уговорить, подлизываюсь беззастенчиво нет. Единственная загадочная фраза: "Ты скоро все поймешь сам".

Позвонила Лена: "Возьми коньки. После уроков пойдем в Таврический, на каток". Вынул из портфеля учебники, тетради, положил "гаги" - подарила мама на Новый год. Но почему-то промолчала о подарке или забыла сказать. Это невероятно... С мамой явно что-то происходит в последние дни, утром я вдруг заметил, что она стоит перед зеркалом и красит губы - такого давно не было, со дня отъезда папы. Хотел спросить, ненароком, как бы в шутку, но постеснялся.

В школе два урока истории подряд. Историчка решила устроить нам лекционный день (ну, как же! Скоро всем поступать в вуз). Подробно, дотошно излагает причины падения царского, а затем и последнего, Временного, правительства. Оказывается, все дело в отношении правительства к нуждам трудящихся. Если заботятся о народе - хорошие. А если нет...

Лена поднимает руку:

– А какая разница в отношении к трудовому народу царского и Временного правительств?

Историчка застывает в недоумении. Вопрос явно выбивает из колеи.

– Ну-у...
– тянет, разводя руками.
– Это же понятно. Царское правительство служило только дворянам и помещикам. А Временное фабрикантам и заводчикам. Простому народу не служил никто.

– А как же тогда царское правительство воевало? В Мировую войну? Чем? Ведь винтовки и снаряды делают на заводах простые люди? И почему рабочие не устроили забастовку?

Я уже слышу ее ответ: "Веретенникова, не надо быть слишком умной. Это вредно, понимаешь?" Но учительница отвечает совсем другое. У нее постаревшее, стертое лицо, бесцветные глаза и морщины, морщины, словно волейбольная сетка вдруг упала на лицо, и фигура - увы, и без того некрасивая, превращается в три мешка, поставленные друг на друга.

– Дети...
– Она протирает грубые "роговые" очки.
– И ты, Лена... Я желаю вам всем дожить до моих лет. И особенно желаю, чтобы вы никогда в своей жизни не слышали подобных вопросов. Потому что... Потому что на них нет ответа, понимаете?

И вышла из класса, аккуратно притворив за собою дверь.

– На что это она намекала?
– Федорчук яростно чешет голову.
– Я считаю, что мы все обязаны немедленно составить... ну - донесение. Как на войне.

– Как доносчики...
– презрительно фыркает Лена.
– Федорчук. Ты родился. Ты - состоялся. Ты умрешь великим, и тебя опустят в землю в большом красном гробу с кистями. Пойдем, Серж. Нас ожидает лед...

– Вот только уйдите!!
– вопит нам в спину Федорчук.
– Завтра же! Завтра же вы оба получите волчьи билеты! Опомнитесь!

Он орет, а класс молчит. Мы чувствуем это молчание даже в коридоре.

– Рабы...
– безразлично произносит Лена.
– Сверху донизу все рабы... Ты еще не понял - кому собираешься служить?

Мне не хочется спорить. Ее ненависть мне понятна. И она не станет другой, эта девочка... Такие, как она, не идут на уступки. И переубедить ее нельзя.

Таврический, деревья в снежном пуху, он поблескивает, вспыхивает в такт веселой музыке, льющейся из четырехугольного раструба. Пары несутся по льду; веселье, улыбки; мы надеваем коньки и мчимся напролом, взявшись за руки. Какое счастье, как хорошо, но ведь как недолго... Еще минута, еще десять - и все кончится.

– Не провожай меня, не люблю.

– Меня?
– спрашиваю вымученно.

– Ты не откажешься от того, во что веришь. И я не откажусь. У меня впереди...
– улыбается.
– Помнишь, у Блока? "Впереди неизвестность пути". А у тебя - "правительственные награды", шпионы и диверсанты, как в стишке: "Переходил границу враг, шпион и диверсант". Молчи, потому что сказать тебе нечего...

И мы расстаемся. Иду домой пешком, расстояние, слава богу, не катастрофическое: по улице Чайковского до Фонтанки, там налево - до Михайловского, а там и Желябова рукой подать. Шагаю медленно, пытаюсь разобраться в своих чувствах. Я ее люблю? Я жить без нее не могу? Но тогда я обязан (нет: просто не могу иначе) пожертвовать собою, своими убеждениями, своим будущим. Возможно ли такое?

Уля дома, мамы нет, ушла в клуб, заниматься немецким.

– Мама хорошо говорит?

– Ни слова, - качает головой нянечка.
– Ни слова...

– Зачем же она... ходит на эти занятия?

– Скоро узнаешь.

В другой момент я бы не отстал, допытался, но сейчас переполняют собственные переживания. Кому рассказать, с кем поделиться? Нянька - мой духовник, если я правильно понимаю уроки нашей трехмешковой исторички. И я рассказываю...

Уля слушает, не перебивая, с бесстрастным лицом, я не могу понять как действует на нее (и действует ли) мой рассказ. Только тогда, когда я цитирую слова Лены, няня оживляется на мгновение и сразу мрачнеет.

– Замечательная девочка...
– говорит тихо.
– Удивительная, тебе очень повезло. Как бы.

– Почему "как бы"?
– взрываюсь я.
– Ты ответь, ответь - как поступить? Что сделать? Она мне по ночам снится...

Гладит меня по голове. Добрый, утешительный жест. Когда Уля не может с чем-то согласиться, но не хочет огорчить - она делает именно так.

Кивает:

– Ты понял правильно. Ты должен все решить сам. Поступи так, как хочет она.

– Отказаться от учебы? От будущей службы? Ты сошла с ума! А папа? А память о нем? А мама, наконец.

Поделиться с друзьями: