Мертвые воспоминания
Шрифт:
Маша кивала, пощипывая изрешеченный палец, и смотрела перед собой. Утром она пробила мизинец с такой силой, что под кожей расцвел черный синячок. Аппетита не было, и она почти не ела, инсулин колола в максимальных дозировках, но сахар не спадал. Она говорила, что это от переживаний, но, проходя мимо витрины кондитерской, сбегала почти в горячке, не в силах противиться желанию устроить сладкое самоубийство. Иногда все же заглядывала, брала ромовую бабу или шоколадный круассан, давилась ими на обледеневшей лавочке, совала два пальца в рот над урной или сидела в молчании, чувствуя, как сахар ядом разбегается по венам.
Маша понимала — иногда папы уходят, у них появляются новые влюбленности, новые мамы, а Оксана ей вообще неродная (как и папа, собственно говоря, но она давно об этом забыла), и с чего бы им вообще пытаться сохранить семью ради Маши?.. Такова взрослая жизнь, надо пытаться найти во всем хоть что-то хорошее. Например, Оксана не будет злиться, что папа без конца давит боками диван. Маша легко поступит в другой город, может, даже неподалеку от этой новой женщины с тремя детьми, чьих имен Маша не знала и о которых даже не думала спрашивать. Папа наконец-то напишет самое главное стихотворение, ради которого жил.
Может, вот такой женщины с ее дождевыми червяками и маленькими детьми папе и не хватало, чтобы обрести свое место в жизни. Он будет уставать на заводе, наспех хлебать борщ после ночной смены и отсыпаться, пока не побежит в садик за детьми — в общем, превратится в обычного человека. И даже то стихотворение ему больше не понадобится.
Маша уговаривала себя разными голосами, приводила все новые аргументы, даже хвалила, что выросла такой понимающей и рациональной, но легче не становилось.
Она думала, что привыкла к любым боевым действиям от Сахарка, но оказалось, что нет — хрупкий лысый кот, выглядящий, как мумифицированный скелетик, когтями повисал на бедрах, грыз электрические провода, его рвало без остановок. Маша вздрагивала от вида глюкометра, все чаще хихикала неизвестно чему, боялась остаться в квартире одна (не одна, а с ним). Она плакала из-за приближения обеда, все чаще отказывалась от еды, а потом обжиралась до рвоты и ненавидела себя пуще прежнего. Забросила школу и прогуливала уроки, но слоняться по безлюдным улицам оказалось невыносимым, и она быстро вернулась за парту; домашки делала кое-как, потонула в двойках и тройках, но Оксане было не до ее учебы, а больше Маше незачем было хорошо учиться. Жизнь рассыпалась, как песчаная горка на речном пляже — раньше ее кое-как держало водой, но теперь песок иссушило солнцем, и во все стороны потекли бледно-желтые ручейки, проходящие сквозь пальцы. Маша складывала ладони молитвенным ковшиком, начерпывала песка сверху, но и это не помогало.
Маша не понимала, что делать.
В последний день перед папиным отъездом они сидели в гостиной: папа пеленал визжащего Сахарка, Маша стравливала воздух из пластикового шприца. Вокруг них, словно на вокзале, громоздились сумки и тюки из ветхих простыней, которыми давно никто не пользовался. Вещей у папы оказалось немного, почти все — книги, пухлые томики и изрезанные ручкой блокноты со стихами, немного одежды, пара мятых фотографий. Маше это напоминало проводы очередного мертвеца, только не было стеклянной банки с душой или Виталия Палыча.
Душа все еще сидела под папиными ребрами.
— Поехали с нами, — снова предложил он, управляясь с котом.
— А этот?.. — Маша мотнула головой.
— С собой возьмем. В переноску и в плацкарт.
— Ему нужен сертификат о прививках, билет отдельный, вагон специальный, для животных… И как мы приедем вообще? Сиротка с бешеным котом вдобавок к папиной музе и ее троим детям. Не вертись, сказала!
Она вогнала иглу под кожу, и Сахарок дернулся так, что едва не вырвал папу из кресла. Завизжал.
Обошлось.
— Я не хочу, чтобы ты оставалась одна. И никакая ты не сиротка, ты — моя дочь. Сколько повторять-то можно?.. Поехали.
— Я же не одна, — Маша воткнула под холку второй шприц и рывком впрыснула лекарство. — С Оксаной буду жить.
— Ты ведь даже мамой ее не называешь, — он искривился лицом, будто откусил бок недозрелого лимона. Маша пожала плечами:
— И чего это, показатель что ли? Я подработку нашла, в развивающем центре, частном. Буду с детьми заниматься, приглядывать, как нянечка. Вдвоем проживем.
Он кивнул, будто проблема была только в деньгах — папа уедет, а Оксана с Машей, и Сахарок заодно, умрут от голода, от перерубленного электричества и полного бессилия. Почесал кота за ушами, отбросил от себя, как ядовитую змею — Сахарок рванулся назад, передумал и привычно, обиженно заполз под диван. Маша собирала салфетки, бутылочки из-под лекарств, шприцы. Ее давно не пугали иглы.
Она уже столько наплакалась, сколько перетерпела, что не осталась сил кидаться папе на шею и заламывать руки. Честно говоря, ей хотелось, чтобы он побыстрее уехал — затянувшаяся эта пытка действовала на нервы куда сильнее, чем сам его отъезд. Маша хотела верить, что папино наваждение пройдет. Маша надеялась, что это не навсегда. И в то же время понимала, что он вряд ли одумается. Переживать расставания снова и снова не хотелось, уезжает — и уезжает, его выбор.
Но в одной своей надежде, в отличие от остальных, она не сомневалась. Главное, чтобы папа нашел свое счастье, чтобы хоть кто-то из них был полностью и абсолютно счастлив, хотя бы ненадолго, хотя бы на день.
А Маша выдержит.
На всякий случай до поступления она готовилась жить с Оксаной вдвоем. Та не закатывала истерик и не повышала голоса, помогала папе собирать сумки, перестирывала его футболки и гладила единственные парадные штаны, в которых папа ходил на встречи местных поэтов или выставки художников в библиотеку с сухими кактусами и ярко-бордовыми жалюзи… Оксана решала вопросы с документами и билетами, и даже спали они в одной кровати, как раньше. Только лицо Оксаны совсем отвердело, словно гипсовое, и говорила она теперь будто бы через силу, цедила слова, неподъемные, тяжелые камни переживаний. Она размыкала губы, только чтобы одернуть Машу:
— Положи хлеб, и так сахар зашкаливает.
— Не горбись, ходишь, как крючок.
— Хватит чавкать.
— Иди за уроки, хватит в телефоне сидеть.
Маша кивала, съеживалась и делала все по-своему.
Пустота еще заполненного людьми, но уже одинокого дома, давила и внутри головы, и снаружи, словно Маша спускалась в черные морские глубины: росло давление, ныли барабанные перепонки, а она все никак не могла рвануться на поверхность…
Со Стасом было не лучше — холод не давал без конца бродить по городу, на кафе и кинотеатры не наскребалось денег, и они вдвоем нарезали круги по торговым центрам, перебегали улицы из одного продуктового в другой, общаясь тихо и полузадушено. Стас пытался Машу контролировать: где она и с кем, почему не звонит, почему приехала на полчаса раньше и окоченела, пританцовывая на остановке. Почему у нее в переписках есть другие парни, и наплевать, что это одноклассники. Почему она надела тонкие джинсы, почему расчесала прыщ на подбородке, почему льет санитайзер на ладони без меры. Почему, почему, почему.
— Да потому что! — хотелось заорать ему в лицо, но Маша не позволяла бы себе этого. Улыбалась жалко, тянулась к его ласке и понимала, что все рассыпается и здесь.
Она до сих пор не поделилась с ним новостями о папе, о волонтерстве говорила мало и скупо, бабулька как бабулька, ничего особенного. Да и ездить по мертвым квартирам она почти перестала — Галка с ее болезнью, Дана с карантином и отцом, Кристина с ребенком… Они виделись так редко, что Маша почти физически чувствовала, как слабеет их робкая, только-только установившаяся связь. Маше отчаянно хотелось обрести подругу, хотя бы одну, настоящую, но и здесь была глухая пустота. Маша не понимала: вроде бы обыкновенная она, нормальная, а за что не возьмись — все разваливается. Папа как-то рассказывал ей, выпив три банки фруктового пива вместо одной, что маленькой Маше на рынке гадала дряхлая цыганка: мол, девочка должна была умереть вместе с родителями, но по ошибке выжила, и жизни у нее все равно не будет. Протрезвев, папа долго извинялся и клялся, что все выдумал — это сюжет его нового творения.