Между двух революций. Книга 3
Шрифт:
— «Саша поехала в Крым… У Саши в Крыму вскочил прыщик… Саша пишет, что скоро вернется в Москву…»
Мама, бывало, ей иронически:
— «Что ты все обо мне… Ты бы о себе рассказала» — или: «Это я так думаю, а не ты».
В ответ на это раздавалось:
— «И я так же думаю».
— «Думаешь то же, что я. У тебя нет своих мыслей». Так сестры пикировались чуть ли не ежедневно.
Но вот странность: у каждого человека на письменном столе поставлено изображение кого-нибудь близкого; у тети Кати за всю жизнь я не видел такого изображения; на столе тети Кати стоял большой собственный портрет тети Кати; перед ним сидела она, и на него глядела она; портрет изображал тетю Катю в зрелом возрасте, когда мелковатые, мягко-незначительные черты ее, уж ствердясь, ссохнувшись, приобрели жесткий вид; точно она, прихмурившись, из портрета грозилась на всякого мало-мальски веселого человека: «Я вот, ух, тебя как!» Тетя Катя никогда никого не любила; в молодости на всякую попытку к ухаживанью она отвечала исступленным фырканьем, напоминавшим фырканье неприятной индюшки; и тетя Катя терпеть не могла все, что отзывалось сердечным увлечением; стоило кому-нибудь в кого-нибудь влюбиться, как этот кто-нибудь делался предметом ненависти тети Кати; само собой разумеется, наш отъезд с Асей в Африку был источником бурного, но таимого негодованья ее; неприязни. свои выявляла она не открыто, а, так сказать, исподтишка; она любила, притаясь в своей комнате, например, ненужно напугивать дочь нашей горничной, белокурую девчурочку пяти-шести лет, к которой питала слабость мама; та, бывало, бежит мимо открытой двери, против которой тетя Катя ставит свои палочки в клеточки; из открытой же двери яростный шепот: «Я тебя, у… у… у!» И рев девчушки.
Можно было б сравнить тетю Катю с пресловутою недотыкомкой Федора Сологуба; но это сравнение было б натяжкой; в недотыкомке все-таки есть черты, хотя б инфернальные; у тети ж Кати не было никаких черт, следовательно, — и инфернальных; она была — безличный помиг серенького денечка; и — ничего больше.
Не требует объяснения тот факт, что она глубоко возненавидела Асю, хотя бы за то, что последняя была мне дорога; и, разумеется, эту ненависть она ни в чем не высказывала; она только не упустила случая доставить нам неприятность, когда мы, влетев с вещами в переднюю, на нее наткнулись в отсутствие мамы; мама только и мечтала о том, чтобы мы с Асей жили у нее (что она не любила Асю, это дело другое); и о запрете ее остановиться нам с дороги в ее квартире не могло быть и речи; но тетя Катя — дело иное; в духе ее, тети Катиных, ужасиков (все ее действия — ужасики!) было тут-то и сделать нам подковырку; появление нас с Брянского вокзала в Никольском переулке в тот неприятный, серый денек живет в моей памяти как сиротливый укол; нам оставалось тотчас же, схватив вещи, броситься в меблированные комнаты (Троицкой на Тверском бульваре); и в ответ на изумление матери, что мы миновали ее, ссылаться на уже совершившийся факт.
Уф! Отдана дань. Невзначай зацепившись за бытиё тети Кати, сказал-таки, что у меня была тетя Катя, тетя моя!
Иногда бывает так, что события жизни отбираются не по принципу закона причинности, а по эстетическим (красочным, звуковым и т. д.) признакам; вдруг все пойдет так, что покажется: некий декоратор стал подмалевывать события жизни, чтобы они окрасились здесь — гри-перль, там — гри-бискр; так, грустное стояние в передней Никольского переулка, сменившееся трехнедельной полосой пребывания в номерах Троицкой и явившееся водоразделом целого московского периода жизни, — это стояние скликается мне с заказанным Асею себе черным бархатным платьем; оно является в номера Троицкой; и Ася в нем просто внушает мне жуть: безбокая, с грудью, напоминающей дощечку, с черно-зелеными провалами больших, точно молящих о пощаде глаз; глядя на нее такую, какой она делалась в этом платье, не раз у меня чуть ли не слезы навертывались: девочкино усталое личико с жалкой улыбкой, и — платье, и — огромная, широкополая черная шляпа, которую водружала она на себя; все тут нелепо; мы собирались притаиться в деревне, в глуши, под Москвой; так к чему же портнихи и вид кикиморы из салона; нет, видно, эта наружность для того, чтобы сопутствовать мне символическим образом: совою, или вороном, сопровождающим мое печальное странствие по дебрям жизни:
Eine Krahe ist mit mir Von der Stadt gezogen32.И да, через месяц мы с нею остались одни в сырых октябрьских туманах, роящихся над Расторгуевом;33 здесь Ася вновь впала в оцепенение, напоминавшее транс, вгрызаясь в книгу Блаватской: «Из пещер и дебрей Индостана»;34 а я провалился в лейтмотив романа «Петербург», теперь официально заказанного мне Петром Струве для «Русской мысли»35.
В Расторгуево попали мы благодаря хлопотам К. П. Христофоровой, ведшей переговоры со своими друзьями, какими-то Депре, которые и дали согласие на то, чтобы мы сняли их дачу, уверяя, что она — зимняя; в конце сентября — начале октября трудно себе было представить более уютный уголок; три тихих комнаты, правда, со слишком уж легкими, летними креслами, давали простор для задуми; мы обзавелись расторопной прислугою, Сашей, дровами и всем, что необходимо для зимнего времени; дни начинали мелькать; раз в неделю к крыльцу подъезжала пролетка за мною, отвезти меня на станцию, чтобы к последнему вечернему московскому поезду ждать меня и везти обратно по перелескам, травным лугам; было уютно в вечерних туманах катиться домой, видеть издали огонек и знать, что тебя ждет ужин, Ася и тихие разговоры, в которых я изливал свои московские, надо сказать, невеселые впечатления; Ася с сонной ленцой отказывалась бывать в городе; в Расторгуеве на нее нашел стих ходить в моих коротких тунисских штанах и выглядеть настоящим мальчишкой, с тою, однако, разницей, что лицом на мальчишку ни капли не походила она; стиснутые брови и пристальный взгляд, вперяемый сквозь меня куда-то в неизмеримые дали, подсказывали мне, что в ней углубляется тот же, мною не раз подмечаемый, транс, заставлявший меня вздрагивать и ожидать печальных и роковых событий, которые она словно выколдовывала из хаоса жизни; менее всего она жила «нашей» жизнью; вот уж ни капли не силилась создать ее; и предоставляла мне свободу думать о ней что угодно; но и я в эти дни менее всего думал о ней; ко мне подкрадывалась тема романа, который предстояло мне, так сказать, осадить из воздуха; и вещий, хмурый, болезненный облик Аси мне представлялся символом ворона, закружившего над моей головой:
Eine Krahe ist mit mir Von der Stadt gezogen.Точно после нашего с ней путешествия прекратились всякие непосредственные отношения между нами; во время путешествия она было занялась меня волновавшими темами: арабами, краеведением и т. д.; и теперь, чтобы толкнуть ее на активный поворот ко мне, предстояло сызнова придумывать стимул к «нашей» жизни; и я, сильно озадаченный «никчемностью» наших отношений, принялся в свободные промежутки времени изучать способы передвижения по Тигру (!?) для проезда в Багдад, с мыслью проникнуть в Бассору… Можно было б воскликнуть: «Эк их дернуло! От хорошей жизни в Бассору не попрешь!» Все ж этим я занимался «постольку поскольку». Содержанием реальной работы было писание романа.
Его я замыслил как вторую часть романа «Серебряный голубь», под названием «Путники»36; об этом-то и был разговор у нас со Струве; при подписании договора не упоминалось о том, чтобы представленная мною рукопись проходила цензуру Струве; Булгаков и Бердяев, поклонники «Серебряного голубя», настолько выдвинули перед Струве достоинства романа37, что не могло быть и речи о том, что продолжение может быть забраковано; мне было дано три месяца: октябрь, ноябрь, декабрь — для написания 12-ти печатных листов, за которые я должен был получить аванс в 1000 р.; на эти деньги мы с Асей предполагали поехать в Брюссель; мой план отрыва от Москвы получал «вещественное оформление»; роман во всех смыслах меня выручал; последние переговоры о мелочах я вел с Брюсовым, ставшим руководителем художественного отдела в «Русской мысли»; он пригласил нас с Асей к себе на Мещанскую и угостил великолепным обедом с дорогим вином; наливая нам по бокалу, он с милой язвительностью проворкотал гортанно, дернувшись своею кривою улыбкою:
— «„Русская мысль“ — журнал бедный, и мы вынуждены непременно кого-нибудь поприжать. Борис Николаевич, вы — бессребреник, святой человек. Ну право, на что вам деньги! Так что прижмем мы уж — вас».
Тут выяснилось, что плату за печатный лист мне положили неприлично малой (чуть ли не 75 р.);38 помню этот мрачный обед, колкие любезности Брюсова и фигурку Аси, напоминающую палочку; она была в своем зловещем черном платье и так невесело улыбалась сквозь злость, что мне делалось не по себе; вообще она вызывала во мне в этот период жалость до слез; в сожалении главным образом изживалась тогда моя любовь к ней.
Обед у Брюсова — преддверие к долгим осенним ночам, во время которых я всматривался в образы, роившиеся передо мной; из-под них мне медленно вызревал центральный образ «Петербурга»; он вспыхнул во мне так неожиданно странно, что мне придется остановиться на этом, ибо впервые тогда мне осозналось рождение сюжета из звука.
Я обдумывал, как продолжить вторую часть романа «Серебряный голубь»; по моему замыслу она должна была начинаться так: после убийства Дарьяльского столяр, Кудеяров, исчезает; но письмо Дарьяльского к Кате, написанное перед убийством, очень замысловатыми путями таки попадает к ней; оно — повод к поискам исчезнувшего; за эти поиски берется дядя Кати, Тотраббеграаббен; он едет в Петербург посоветоваться со своим другом, сенатором Аблеуховым; вторая часть должна была открыться петербургским эпизодом, встречей сенаторов; так по замыслу уткнулся я в необходимость дать характеристику сенатора Аблеухова; я вглядывался в фигуру сенатора, которая была мне не ясна, и в его окружающий фон; но — тщетно; вместо фигуры и фона нечто трудно определимое: ни цвет, ни звук; и чувствовалось, что образ должен зажечься из каких-то смутных звучаний; вдруг я услышал звук как бы на «у»; этот звук проходит по всему пространству романа: «Этой ноты на „у“ вы не слышали? Я ее слышал» («Петербург»);39 так же внезапно к ноте на «у» присоединился внятный мотив оперы Чайковского «Пиковая дама», изображающий Зимнюю Канавку; и тотчас же вспыхнула передо мною картина Невы с перегибом Зимней Канавки; тусклая лунная, голубовато-серебристая ночь и квадрат черной кареты с красным фонарьком; я как бы мысленно побежал за каретой, стараясь подсмотреть сидящего в ней; карета остановилась перед желтым домом сенатора, точно таким, какой изображен в «Петербурге»; из кареты ж выскочила фигурка сенатора, совершенно такая, какой я зарисовал в романе ее; я ничего не выдумывал; я лишь подглядывал за действиями выступавших передо мной лиц; и из этих действий вырисовывалась мне чуждая, незнакомая жизнь, комнаты, служба, семейные отношения, посетители и т. д.; так появился сын сенатора; так появился террорист Неуловимый и провокатор Липпанченко, вплоть до меня впоследствии удививших подробностей; в провокаторе Липпанченко, конечно же, отразился Азеф; но мог ли я тогда знать, что Азеф в то самое время жил в Берлине под псевдонимом Липченко; когда много лет спустя я это узнал, изумлению моему не было пределов; а если принять во внимание, что восприятие Липпанченко, как бреда, построено на звуках л-п-п40, то совпадение выглядит поистине поразительным.
С того дня, как мне предстали образы «Петербурга», я весь ушел в непрекращающийся, многонедельный разгляд их; восприятие прочего занавесилось мне тканью образов, замыкавших меня в свой причудливый мир; но я ничего не придумывал, не полагал от себя; я только слушал, смотрел и прочитывал; материал же мне подавался вполне независимо от меня, в обилии, превышавшем мою способность вмещать; я был измучен физически; но не в моих силах лежало остановить этот внезапный напор; так прошел весь октябрь и часть ноября; ничто не пробуждало меня от моего странного состоянья; как во сне помню лишь несколько событий: приезд в Расторгуево «редактора» Метнера и «издательницы» «Пути» Морозовой; так отразились в моем сознании маститые эти визиты; именно «визиты», потому что ничего дружеского не почувствовалось в их посещении; представители буржуазного общества ради каких-то тактических соображений нашли нужным нас с Асей посетить; и только. Другое событие, ближе задевшее и даже взволновавшее нас, — рождение у Наташи девочки;41 третье же, просто потрясшее меня, — случай с С. М. Соловьевым, который в припадке острой меланхолии покушался выброситься из окна (несчастная любовь);42 скоро обнаружилось у него психическое заболевание, и он был отвезен в лечебницу д-ра Каннабиха.
Но то были короткие вздроги, не могшие расколдовать меня от осаждающих, вполне бредовых образов, вызванных темами «Петербурга»; и я надолго зажил исключительно ими, так что утрачивалась грань между вымыслом и действительностью; можно сказать, — невеселая осень.
Наконец пришлось-таки пробудиться; грянул трескучий мороз; стены мгновенно промерзли; в углах на аршин поднялись разводы инея; мы со всем скарбом, бросив Расторгуево, оказались в Москве, в небольшой комнатке неуютной квартирки Поццо43, где быт Кампиони, Поццо и прочих «родственников» таки нас с Асей давил; у нас не было отдельного помещения, где могли бы мы изолироваться; в таком грустном обстании вставал прямой вопрос, как мне работать над «Петербургом», который надо было срочно сдавать в декабре; все же выход нашелся; по совету Рачинского я уехал в Бобровку44, куда Ася должна была скоро приехать; очутившись в пустом доме (хозяйка только наведывалась, проживая в имениях родственников), я опять погрузился в мрачнейшие сцены «Петербурга», там написанные (сцена явления Медного Всадника, разговор с персидским подданным Шишнарфнэ и др.); должен сказать, что я усиленно работал над субъективными переживаниями сына сенатора, в которые вложил нечто от личных своих тогдашних переживаний; сиро было мне одному в заброшенном доме в сумерках повисать над темными безднами «Петербурга»; в окнах мигали помахи метелей, с визгом баламутивших суровый ландшафт; в неосвещенных, пустых коридорах и залах слышались глухие поскрипы; охи и вздохи томилися в трубах; через столовую проходила согбенная фигура того же глухонемого с охапкою дров; и вспыхивало красное пламя в огромном очаге камина; я любил, сидя перед камином, без огней, вспоминать то время, когда здесь, в этих комнатах, задумывался «Серебряный голубь»; и ждал с нетерпением Асю; суровое молчание дома тяготило меня.