Между людьми
Шрифт:
– Себе я приношу только пользу, - ту, что я получаю жалованье как переписчик; а переписываю я не отечеству, а людям обыкновенным, как и я.
– Вот вы и вольнодумствуете. Знаете, что с вами за это можно сделать?
Много он говорил мне о том, как трудно жить в Петербурге бедному человеку, и что я, желая ехать туда, возмечтал о себе очень много. Наконец, видя мое смирение, он сказал, что примет во мне участие, переведет, но с условием, если я не буду там сочинять; в противном случае он не переведет. Чтобы подумать об этом, он дал мне сроку десять дней.
Думать мне было нечего, потому что если он согласился меня перевести, то гораздо лучше будет для меня, если я скажу ему, что я сочинять не буду. Так я и сказал.
– Ну, и хорошо. Я вас переведу и принимаю в этом участие, как отец. Вы там будете одинокий человек, соблазна будет много. Но помните, что там надо трудиться, а вы с чистым почерком найдете работу. Кроме департамента, вы можете заниматься в квартале. Там дадут вам рублей восемь. Через два года я сделаю вас помощником столоначальника… Главное, почитайте меня, ласковы будьте с служащими и не глядите исподлобья на начальников. Понимаете?
"Вероятно, - думал я, - чиновники там почище здешних. Уж если ревизор рассуждает так, то что хорошего можно ожидать от его товарищей?" Однако я очень радовался, что ревизор дал мне слово перевести меня, и сказал об этом секретарю. Тот был тоже рад и, с своей стороны, не утерпел, чтобы не сказать обо мне чиновникам. Вся палата узнала об этом.
– Что, брат, советником захотелось быть?
– Ишь, несидячая пташка!
– Смотри, коли ревизором будешь, не забывай своих товарищей: пирог сделаем, - говорили старики.
– Где ему… Он хоть похвастает.
– Верьте вы ему!
– Чего верить? всякий на его месте получил бы то же.
– Счастье этим дуракам… Дурацкое это счастье, - завидовали молодые.
– Молчи, - сочинитель… Ужо он нас опишет, - говорили те, которые не любили меня.
После этого ревизор скоро уехал. Мне опять сделалось скучно. В надежде, что я, может быть, скоро уеду отсюда, я невзлюбил палату сильнее прежнего. Мне казалось, что я уже доживаю здесь последние дни; работа не шла на ум, книги плохо читались; я только и думал о Петербурге; как я приеду туда, как я буду жить, каково-то мне там будет… Ах, как бы скорее уехать туда! Но дни шли за днями, шли месяцы; город все более и более казался противным… В палате я уже гордился, важничал над писцами, капризничал, думал: погодите, уеду же я от вас, досадно вам будет, проклянете вы мое счастье, потому что всем вам хочется хоть одним глазком посмотреть на Петербург…
– Ишь, как переваливает! А тоже свою персону показать хочет, - издевались надо мною.
– Нате, мол; еще моей персоны недоставало…
Прошло три месяца со времени отъезда ревизора, и об нем в палате все забыли. Сначала, как водится, все перекрестились, пожелали ему всяких чертей и болезней, пождали два месяца - не сменят ли какого-нибудь советника с должности, не отдадут ли кого-нибудь под суд. Но ничего особенного не случилось, и чиновники вошли в прежнее состояние, дела начали совершаться по-прежнему. Но вот на четвертый месяц получили в палате запрос от министерства. Запрос большой. Чиновники общими силами написали ловкое объяснение. Отослали его и сказали: "Знай наших!" - и сделали пирушку… Через неделю после этого одного советника перевели в другую губернию, председателя причислили к министерству. Чиновники сказали, что ревизор щупает старших, и стали ждать себе беды. Поругали на прощанье самодура председателя, и на прощанье собрали по подписке денег и поднесли ему подарок. Секретарь получил орден, одного бухгалтера сделали советником, двух столоначальников отдали под суд, и начался скрежет зубов у чиновной палаты. "Погодите, еще не то будет!" - говорили одни. "Он нас всех приберет!" - говорили другие. Наконец и я получил письмо от ревизора, которым он уведомил меня, что я могу теперь подать прошение в такой-то департамент и ехать, когда будут требовать от меня формулярный список. Служащие завидовали мне больше прежнего еще потому, что видели письмо ревизора, и напрашивались на поздравку. Одно было только сомнение, это то - если там вакансию заместят другим чиновником, не дождавшись моего прошения? Все-таки я надеялся на перевод и с каждой почтой ожидал из Петербурга запроса от департамента на мое прошение. Я написал дяде, что буду служить в министерстве и через ревизора могу выиграть по службе много. А еду я на свои деньги, которые я получу от лотереи. В эту лотерею я задумал разыграть старые книги и подаренные мне дядей часы. Предполагалось получить сорок рублей, да жалованье. Ехать было можно; даже я рассчитывал эти деньги употребить на поездку назад, если меня, по какому-нибудь случаю, не переведут. Дядя все-таки злился и стал писать ко мне реже.
Прошло четыре месяца, и о моем переводе не было и слуху. Чиновники сначала очень интересовались моим переводом; потом стали смеяться надо мной.
– Что, брат, верно, подлил только?
– Ты, поди, теперь славно поживаешь!
– Не езди, брат, послужи с нами. Пословица говорит: везде хорошо, где нас нет.
И это продолжалось каждый день. На лотерею никто не подписывался. А тут повторилась старая история, которая едва-едва меня не задержала и не оставила навсегда в Орехе.
Как-то я шел из палаты. Вдруг попадается мне старая знакомая, Степанида Кирилловна. Она была жена станционного смотрителя и часто прежде ходила к матери Лены, жила около них и постоянно пьянствовала.
– Здравствуйте, Петр Иваныч!
– сказала она.
– Здравствуйте.
– Давно не видались, сударик. Елену Павловну не видали?
– Нет. А что?
– Да она ведь овдовела…
– Так что же?
– Экой злодей… Ведь вы же жених были!
– Так что же, что жених? Ведь она все-таки вышла замуж, и между нами не было очень близких отношений!
– Ну-ну, полноте. Овдовела, бедняжка! Такая жалость. Мать при смерти.
– Что так?
– Да водку все пила - водянка сделалась. Проведайте.
– Ловко ли это будет?
– Ничего, право. Пойдемте теперь!
– Теперь я не могу, потому что сплетничать, пожалуй, станут.
– А вы не женились? Я слышала, вы в Петербург собираетесь.
– В Петербург еду, а не женился.
– Ну, вот и женитесь.
– Вы, Степанида Кирилловна, передайте только Елене Павловне и ее мамаше, что я бы зашел к ним, да, понимаете, неловко. Если это не будет неловко, то пусть они известят меня.
– Она ушла.
"Зачем я сказал это?
– думал я, - если я пойду к Лене, то опять пробудится моя страсть, опять я буду думать о ней, и она обо мне. Теперь она женщина, испытавшая супружескую жизнь, знает все приемы этой жизни, потому что около года была замужем. Опять эти ласки и заискиванья… И зачем эта баба встретилась со мной и наговорила мне столько вздору?"
Через день я получил от Лены записку. Она писала, что мамаша ее рада видеть меня и даже что-то хочет сообщит мне важное.
"Что же это такое важное хочет сообщить мне ее мать?
– думал я всю дорогу.
– Уж не замуж ли за меня она хочет спихнуть свою дочь? Покорно благодарю".
Квартира Лены заключалась в двух комнатах с кухней; другую половину дома занимала свекровь с сыном-чиновником и дочерью, девицей годов пятнадцати. Лена сидела около больной матери своей и утирала глаза платком. Мать лежала бледная и постоянно кашляла.
– Ах, как я вам благодарна, голубчик! Здравствуйте, Петр Иваныч! Садитесь. Ох!
– И она закашлялась.
Лена тяжело вздохнула. Кажется, ее давило какое-то горе. Она мне поклонилась и подала руку. Рука была холодная.
– Давненько мы с вами не видались, - проговорила мать.
– Да, целый год.
– А сколько перемен-то! Вот Лена замужем была, ребенка недавно схоронила. Ну, да бог с ним; успел и муж умереть.
– Что же он, больной был?
– Чахоточный… Ну, а вы как поживаете? Поставь-ка, Лена, самовар.
Лена ушла ставить самовар, а мать ее начала рассказывать о себе и муже Лены.
– Вы не поверите, Петр Иваныч, какая моя жизнь проклятая, - просто мученье, да и только… Еще когда он был жив, я захворала; вот теперь пятую неделю не встаю с кровати, ноги отнялись, пухнут… Кашель проклятый смучил. А все, будь оно проклято, с водки… Пить бы не надо. И вы не пейте.
– Я пью, да так, балуюсь.
– Ох, вредно, родной! Ну, как ваши?
– Ничего. Почтмейстером теперь…
– Ну, слава богу. О чем я говорила-то?.. Вот и память всю отшибло…