Между Тенью и Фарфором
Шрифт:
– Говоришь, как про болячку. Но нет, недавно. И не бери в голову: я так болтнул, для пущего эффекта. А на самом деле шут их знает, как они одеваются, зороастрийцы эти.
– Чего тебе пулять в меня эффектами? Я ж не влюбленная барышня.
– За что и выпьем, друг Василий.
Тоха одним глотком осушил бокал и заказал еще. Однако Шумский подозревал, что перед его приходом приятель не побрезговал водочкой – с одного пива-то так не захмелеешь…
Некоторое время парни просто тянули напитки, лениво перебрасываясь короткими предложениями: обсуждали недавний футбольный матч, редакционные дела.
– А ты чего не уехал к родителям? Ведь куча дней выходных, у нас редко такое счастье выпадает! Ты ж из района, – с наскока изменил тему верстальщик.
– Не соскучился, – отрезал Василий, отводя взгляд.
– Не хочешь говорить… – хорошо поддавший Тоха, тем не менее, не утратил проницательности.
– Не хочу.
– И правильно. Я о своих тоже говорить не особо люблю. Но знаешь, что странно: попытался тут вспомнить важные фрагменты из детства, и, чтоб ты думал? Почти ничего не помню! Как чистый лист. Словно и детства никакого не было. Даже обидно как-то, – последовал большой глоток. – Только застряло в голове, как я во втором классе стих наизусть шпарил…
Василию стало интересно: в сущности, Тоха не распространялся о себе, а алкогольный градус явно толкал его на откровения. Шумский не мог не подумать, что за участие в подобном разговоре полжизни отдала бы последняя Тохина пассия (Людочка, кажется), хвостом за ним ходила, пока он решительно не отсек этот самый хвост.
– Все стихи в школе отвечали. Чем твой настолько выдающийся? – Выказал любопытство журналист.
– Нам велели выучить Есенина, что угодно, на свой страх и риск. Я и выучил про мальчика, который ковыряет в носу, – ответил Тоха и немного заплетающимся языком продекламировал:
«На улице мальчик сопливый.
Воздух поджарен и сух.
Мальчик такой счастливый
И ковыряет в носу.
Ковыряй, ковыряй, мой милый,
Суй туда палец весь,
Только вот с этой силой
В душу свою не лезь».
– Ты это выдал в началке?! Учительница-то как отреагировала?
– Как! Припухла, конечно, на своем стуле, но пятерку поставила. Правда, в дневнике под пятеркой приписала послание для родителей, чтоб уделили внимание литературным предпочтениям сына. Зато одноклассники весь день меня осаждали, смотрели с восторгом, записывали строчки под диктовку. Я, можно сказать, стал героем дня…
Глаза верстальщика влажно блестели от хмеля и воспоминаний. Василию вдруг привиделся ореол вокруг него, но не темный, ставший очень узнаваемым, а слегка сверкающий, будто Тоху обвели по контуру глитером. Потом этот контур стянулся в одну точку и упал на скатерть маленьким шариком, похожим на бриллиант. Ошалевший Василий не успел подхватить таинственный кристалл, и он укатился под стол: искать его там никакого смысла. Тоха, естественно, ничего не заметил. «Это что-то новенькое, – подумал удивленный Шумский, – но в кои-то веки совсем не пугающее».
– Ну, ты отжёг! – Сказал журналист со смехом. – Куда только твоя мать смотрела!
– Куда! – Фыркнул коллега по цеху и выразительно икнул. – Мать дома почти не появлялась, что ей до сыночкиных уроков! Куда она смотрела?! В микроскоп! Но уж точно не в дневник…Кровяные тельца и посторонние бактерии – она принадлежала им! А я что? Я ж не бактерия…
Повеяло злостью и темнотой. Василий, в последнее время обостренно воспринимающий чувства людей, передернулся от неожиданности, точно перехватил отравленную стрелу, при этом все еще не выпускал из головы сияющий светлый шарик. Он знал, что Тоха из очень обеспеченной семьи: батька у него какой-то крупный чин (подробности Шумский никогда не уточнял, сам же Тоха не акцентировал на этом внимание), а мать – врач, поэтому всплывший факт вызывал искреннее недоумение.
– Тоха, ты несешь что-то несусветное! Причем тут бактерии?
– Притом! Мать пахала на полторы ставки: не только врачевала, но еще и в лаборатории подрабатывала. Затемно приходила. А я… все время ждал ее у окна. Боялся, что однажды она просто не появится…
Голос верстальщика прозвучал на удивление печально и трезво. Тоха снова видел, как наяву, картинку, похожую на грустную рождественскую открытку.
Маленький мальчик сидит на подоконнике, глядя в заметенное вьюгой окно, выходящее во двор. Рядом с ним – друг детства, большой плюшевый заяц. Комната освещена только настольной лампой и в ее теплом желтом свете квадрат окна выглядит черным картоном, на котором кто-то мелом нарисовал снежинки, прилепив заодно ватный снег. Мальчик обнимает зайца и изо всех сил напрягает глаза, пытаясь выловить из темноты очертания маминой фигуры. Она ведь должна вот-вот подойти! Темнота лжет ему, подсовывая самые разные силуэты, но долгожданного среди них нет.
Отец сейчас с хмурым лицом бороздит просторы коридора, и каждый его шаг – точно удар кузнечного молота – заставляет Антошку втягивать голову в плечи. Он знает: мамин приход принесет не радость, а новую ссору.
Сколько всего они говорили друг другу прямо с порога! О еще большем молчали, и в этом молчании становились совершенно далекими, как планеты, плывущие в пространстве космоса. Впрочем, даже космос у каждого был свой…
Василий поглядел на непривычно мрачного приятеля: с этой стороной его жизни он не знаком. И все же несвойственное Тохиному лицу серьезное выражение рождало неприятное ощущение, будто Шумский подсмотрел то, что ему не положено видеть, украл кусок чужого прошлого, чужого страдания. Он спросил просто для того, чтобы не молчать:
– К чему такой трудоголизм? Вы разве нуждались в деньгах?
– Не. – Тоха уже справился с собой и успел прикрыться панцирем обычной дурашливости. Ухмыльнулся. – Просто мать не нуждалась в отце, а также во всем, что с ним связано: во мне то есть.
Он снова приложился к бокалу и опустил его на стол с гулким сердитым стуком.
– Что мать действительно любила – так это свою чертову работу. О! К ней матушка пылала подлинной незамутненной страстью, той страстью, которая так и не перепала отцу…
Верстальщик умолк, закончив свою внезапную исповедь, а Василий не знал, что говорить. К тому же он заметил, как насупились тени в углах…
Шумский вздрогнул от стеклянного перезвона: приятель дотянулся бокалом до его, почти нетронутого.
– Филонишь, дружище. В трезвенники, что ли, подался? Это зря, ибо, как сказал старик Хайям, кто пил – ушел, кто пьет – уйдет, но разве вечен тот, кто ничего не пьет?! Мудрый он был, старик Хайям…
Василий пригубил напиток для успокоения Тохиной душеньки и, наконец, решился кое-что рассказать. В основном для того, чтобы немного повеселить ударившегося в тоску верстальщика. Но тот снова опередил, огорошив пафосным вопросом:
– Так чем же ты занимаешься чудесными майскими ночами, когда соловьиные трели бередят струны беспокойных душ?
– Не поверишь, стихи пишу! – Бодро ответил Шумский и довольно заулыбался, заметив, что такого Тоха не ожидал. – И приключилась со мной, знаешь ли, презанятнейшая вещь.
Выжидающий Тохин взгляд развлек журналиста и он, намеренно понизив голос до загадочного шепота, принялся рассказывать:
– Прикинь, короче, такой кадр. Часа четыре утра, луна высоко, соловьи ошалевают – аж голова кругом. Сижу на кухне, пишу стихи – талант прёт, выливается, понимаешь, на бумагу. Тут в форточку на полной скорости влетает что-то довольно крупное и, оглушительно гудя, нарезает пару кругов вокруг люстры, а затем сбитым «Мессершмитом» падает за холодильник. Лезу за объектом – и на тебе: на полу сидит крупнючий жучина! Ну, взял его, хотел через форточку в обратный рейс запустить, и тут, не поверишь, – вижу: на пузе у него что-то есть, какие-то мелкие светящиеся значки…