Межконтинентальный узел
Шрифт:
— Конечно, помню…
— А кто начал раскручивать это дело?
— Не знаю.
— Я, — тихо сказал Граузе. — Твой покорный слуга. В то время я был шефом криминальной полиции в том районе, Курт, первым приехал на место… И начал копать… Вышел на одного из террористов… Получил информацию, что он дважды накануне преступления контактировал с неким Ахмедом. А этот самый Ахмед был таким же Ахмедом, как ты премьер-министр Накасоне. Он был связником израильской разведки… Кому была выгодна бойня в Мюнхене? Палестинцам? Так их же после этого объявили гитлеровцами, изуверами… А Израиль получил венок страдальца и новые ассигнования на оружие для защиты от террористов… Вот я и выдвинул версию: а не есть ли эта бойня — самая настоящая комбинация? Нет, нет, не правительства, конечно, оно и знать-то об этом не имело права, а какого-нибудь ловкача из их секретной службы?! В недрах секретных служб такое затевается, Курт, про что и сам босс слыхом не слыхивал; инициатива честолюбцев — страшная штука, замечу я тебе… Ну вот… Черт меня потянул за язык, старого дурака… Хотя нет, тогда я был молодым дураком…
— Но ведь это поразительно, что вы сейчас рассказали! Почему об этом так никто ничего не узнал?
— Потому что, как я тебе только что сказал, человека можно сломать на честолюбии, что сделал ты сейчас, — Граузе усмехнулся, — а еще на страхе и жадности… На двух последних ипостасях меня тогда и сломали… Да, да, Курт, сломали. Я ломаный человек, поэтому добр и совестлив, молодых поддерживаю, иначе-то должен был бы вам шеи перегрызть, чтобы сохранить ореол собственной значимости в сыске… Мне тогда сказали, что я антисемит, выпестованный «гитлерюгендом»… Я ответил, что меня в «гитлерюгенд» на пушечный выстрел не подпускали, потому что мама у меня еврейка… Ее сожгли в Равенсбрюке… Я чудом уцелел, у отцовского брата жил… Это и спасло… А мне сказали, что дед Гейдриха был евреем, но это не помешало ему стать антисемитским изувером — вопрос, мол, идеологии, а не крови… Я на это возразил, что Гиммлер санкционировал убийство Гейдриха, когда узнал, что тот на восьмушку еврей; что для гитлеровцев это был вопрос именно крови, со мной были вынуждены согласиться, но при этом намекнули, что предстоит реорганизация и я могу оказаться без работы… А что я умею делать, кроме как ловить бандитов? То-то и оно, ничего я больше не умею, Курт… Ну, я и заткнулся… А потом меня и вовсе затерли.
— Как зовут того человека, который контактировал с Ахмедом?
Граузе покачал головой:
— Хочешь принять эстафету? Похвально, только послушай доброго совета и не таскай под мышкой пистолет, детство это… Бандита головой ловят, а не оружием… Ты молодец, Курт, смелый парень… И вправду решишься раскопать то дело?
— Конечно.
— Молодец, — повторил Граузе. — Не зря ты мне нравишься… Только того человека пристрелили, Курт… Через день после того, как я доложил свою версию начальству…
…В кабинет заглянул дежурный (Граузе держал только один телефонный аппарат для связи с наиболее серьезной агентурой, все остальные перевел на дежурную часть, пусть туда звонят, если потерялась собачка или по ночам на чердаке слышны стоны).
— Инспектор, на пустыре возле Бауэрштрассе только что была пальба, наши машины уже выехали, не хотите взглянуть, что там случилось?
— Это на границе?
— Да.
— Придется посмотреть, а то газетчики потом замучают, обвинят в политическом бездействии… Едем, Курт, поглядим, а?
Журналисты уже были на месте; привычные вспышки блицев, микрофоны радиозаписывающей аппаратуры, алчный интерес в глазах; Граузе отказался комментировать событие; слишком уж тенденциозны были документы, обнаруженные в карманax убитых: один — палестинец, а другой — сицилиец, приехавший в Западный Берлин после трехдневного, как явствовало из штампа в паспорте, пребывания в Софии.
В машине, когда возвращались в полицию, Курт спросил:
— Шеф, а зачем вы отмалчивались? Это же факты… Тем более что в управлении им скажут обо всем сегодня вечером…
— Ну и пусть говорят, — ответил Граузе. — Это их дело… Только что они скажут им про того третьего, что сидел на чердаке? Его же не убили? И он не убивал никого — людей расстреляли из машины в упор… Посмотрим, что покажут отпечатки пальцев, взятые на чердаке, не зря же я там ползал на брюхе…
«Выдержка, будь она трижды неладна, выдержка и еще раз выдержка!»
1
— Ты знал, что дело кончится убийством? — спросил Кузанни, сунув в карман пленки, которые передал в аэропорту Прошке; лицо его стало землистым, морщинистым, вмиг постаревшим. — Ты знал об этом заранее, Дим?
— Нет, — ответил Степанов, чувствуя внутри мелкую зябкую дрожь.
— Знал, — убежденно, с горечью сказал Кузанни. — И втянул меня в преступление… Но в отличие от твоей страны, где люди лишены права на слово, я, к счастью, живу в свободном обществе… И я расскажу обо всем, свидетелем чего стал… Мы могли помешать преступлению. Я и ты! — Он сорвался на крик. — Но преступление свершено! Какой же я осел, а?! Старый доверчивый осел!
— Погоди, — сказал Степанов, — ты зря обижаешь меня…
— Осел, — повторил Кузанни, сокрушенно покачав седой кудлатой головой. — Доверчивый осел, воспитанный на догмах христианской доброты и веры в ближнего! Правы наши: с русскими можно иметь дело, только когда ты силен и все знаешь наперед… Осел, затеял фильм про наших бесов! Да, бесы, верно, только ваши страшнее! Ты же растлен и растоптан! Ты марионетка в чужих руках, ты… Нет, надо строить ракеты, надо быть сильным, нельзя верить ни одному вашему слову! Господи, отчего же так поздно ты даешь прозрение!
— Погоди, — тихо, с трудом сдерживаясь, чуть не взмолился Степанов. — Ты сказал больше, чем позволено между воспитанными людьми… Погоди… Дай мне ответить… Я не знал, что все кончится так, как кончилось… Не знал, даю слово… Но я знаю, что тебе готова виза для полета в Москву. Тебе обещана встреча, которая, как мне сказали, все поставит на свои места… Пиши и снимай все, что хочешь, но только, пожалуйста, наберись сейчас терпения и ничего не публикуй хотя бы неделю. Повторяю, виза тебя ждет.
— Думаешь, я поеду в страну, которая знала о готовящемся преступлении и молчала?! Думаешь, я стану говорить с твоими костоломами? С теми, кто покрывает террористов?!
— Если бы они покрывали террористов, зачем я обратился к тебе? Зачем сказал, что готовится преступление? Зачем пошел с тобой к Прошке?! Зачем вывел тебя на цепь?! Зачем посвятил во все это дело?! Если бы мы покрывали террористов, я бы не должен был говорить тебе ни слова!
— Я пока должен молчать, виза меня ждет?! Нет, дорогой русский коллега, мы решим иначе! Ты никуда не уедешь отсюда! Ясно?! Все то время, пока я должен чего-то ждать… А если ты убежишь, струсив, я все открою! Все! До самой последней мелочи!
«Какие „мелочи“, — подумал Степанов, — о чем ты, Юджин? Мамы бранят своих детей за то, что они слишком верят людям. Моя старенькая ковыляет сейчас по своей улице Вавилова, ощупывая тротуар палочкой; катаракта, а операции боится — как-никак семьдесят девять… Сейчас-то я могу не согласиться с ней, старость — это беззащитность… Отец учил верить людям, и он был прав. Он прав был всегда и во всем. А как мне было трудно отстаивать себя перед мамой, когда был маленький… „Доктор Спок, доктор Спок“ — только и слышал…
Комету Галлея будем рассматривать, к электрону подбираемся, а как воспитывать детей, по сю пору толком не знаем, а потому что это не призвание, а наука…
Я правильно делал, что верил и верю Славину. Если перестать верить друзьям, надо стреляться. Если у него что-то не сработало и случилось непоправимое — а ведь он везучий, баловень судьбы, — это может обернуться для него жизненной катастрофой; пятьдесят шесть — это тебе не тридцать, когда можно начать жизнь с нового листа…»