Межледниковье
Шрифт:
Варшавер, затихший ненадолго с бумагой и карандашом, огласил краткую отповедь мне: "До баб ты, может, не охочь. Но знаешь ли ты их? Проспал бы с ними только ночь И позабыл свой стих!"
И опять был гогот и рукоплескания. И я хлопал громче всех, сознавая с ликованием, что эта отповедь — дополнительный факт признания моей стихотворной победы. Что касается "баб", то Витя Варшавер был тут совершенно прав: в этом смысле я их, конечно, не знал, да и во всех прочих смыслах тоже.
Это поэтическое состязание осталось памятным только мне. Коллектив этот случай вскоре забыл и никаких литературных игр более не устраивал. Лишь один парнишка, восьмиклассник, как и я, Алик Гуревич, постоянно интересовался моей зеленой тетрадью, и лишь ему, уединившись, я зачитывал куски из стихотворной "хроники" жизни спортлагеря. Тянулась эта "хроника" бесконечно. как некогда "Бахчисарайский фонтан", только еще более многословно и непоследовательно.
В это время я переживал довольно мучительное состояние: едва я начинал что-то сочинять, как меня тут же переполняло, буквально распирало желание высказаться обо всем немедленно. Одна начатая тема тут же вышибалась другой, а та пожиралась третьей, и это был хаос, доводящий меня до исступления. Я ощущал себя, как ощущал бы себя очеловеченный радиоприемник, попытайся он озвучить враз все, что уловлено им на всех эфирных волнах, на всех диапазонах. Я уединялся, болтаясь в лесу, бормоча и тряся головой, как медведь, заедаемый комарами. И, как медведю, мне хотелось, спасаясь, сунуться головой в мшистую кочку, но и об этой кочке, и об этом медвежьем состоянии мне хотелось написать немедленно.
Из этого поэтического психоза меня вывело спортивное честолюбие. Не проявив никаких талантов ни в шахматах, ни в плавании, ни в командно-спортивных играх, я таки отличился на легкоатлетических соревнованиях, заняв второе место на стометровке и двухсотке, почетное второе место, ибо победителем был Вадим Соболев, многоопытный спринтер, обладатель шиповок.
В общем, это было славное лето, о котором полгода спустя я напоминал приятелю в письме, при отсылке наконец-то сделанных лагерных фотографий. Письмо было написано стихами (онегинской строфой), и вообще я становился специалистом по всевозможным дружеским посланиям и стихотворным запискам. Как легко и непринужденно это писалось! И как же расстраивали и угнетали меня мысли о том, что — ну а где же у тебя, Тарутин, что-нибудь социально значимое, ну хотя бы что-то серьезное, лирическое хотя бы, ну хоть о природе, в конце концов? Даже до природы ты, брат, не дозрел ... А между тем по радио в "Школьном радиочасе" два вечера подряд читали поэму о Сталине, сочиненную ленинградским школьником, таким же, как я, девятиклассником. Это тебе не "Хроника жизни спортлагеря", не послание к Боре Шабану!
С таким настроением, полный решимости совершить коренной творческий поворот, я приступил к созданию поэмы о Юлиусе Фучике. Источник у меня был один — его собственная книга "Репортаж с петлей на шее". Содержание этой книги и было мною переложено стихами. Дело оказалось совсем не сложным, вершил я его не только с большим старанием и ответственностью, но и с истинным жаром. Завершив свой социально значимый труд, я переписал поэму начисто, почти целиком заполнив толстенную "общую" тетрадь, и отнес ее Таисии, что вот уже год директорствовала в женской 204-й школе. на улице Халтурина.
Придя к Таисии. я был настолько взволнован, что даже не осознал того факта, что впервые нахожусь в женской школе и целая толпа в передниках, высыпавшая на большую перемену, изумленно разглядывает меня. Таисия тоже была удивлена моим появлением, а еще больше тем, что я пишу стихи. Она взяла тетрадь и обещала внимательно все прочесть и высказать свое мнение. Зайдешь денька через три.
Через три дня я как на крыльях летел на Халтурина. И тени сомнения у меня не было в том, что "Фучик" вызовет восхищение бывшей нашей классной руководительницы. Если уж народу нравились мои прежние бессодержательные опусы, то уж ей-то, опытной литераторше... Такая тема, такое содержание...
Да, скажет она, порадовал ты меня, Тарутин. И как это ты утаил от меня, что пишешь стихи? Тетрадь эту я пока тебе не отдаю, я должна показать ее одному знакомому писателю, не возражаешь?
И, воображая этот разговор, я даже как бы слышал баритон того самого актера из "Школьного радиочаса", что читал поэму школьника о Сталине, только читает он теперь моего "Фучика".
— Да, — сказала Таисия в яви, — не ожидала я от тебя, Олег, ничего подобного. Что ж ты раньше не говорил про это свое увлечение? Рада, что ты пишешь стихи. Пиши и дальше. Это лучше, чем балбесничать, как другие, как и мой собственный оболтус. например. А что касается поэмы, Олег, то она еще очень сырая. И очень длинная, — добавила она, возвращая мне тетрадь. — Ну, будь здоров, передавай привет вашей школе!
Поэма была не сырой и не длинной, она была мертвой от первой до последней строки. Это был стихотворный муляж, и говорить в отношении его о сырости — значило приписывать ему хоть какой-то намек на жизнь. Законченный, раскрашенный под стихи муляж. Вряд ли Таисия не поняла этого, скорее всего, не захотела расстраивать меня окончательно.
Боже мой! А ведь при каких-то иных обстоятельствах эта картонная мертвечина могла и в самом деле прозвучать и по радио, как прозвучала поэма несчастного школьника, моего сверстника. И каково было бы мне сознавать это потом, когда я малость поумнел? Слава Богу! — говорю я опять и опять.
А тогда я шел домой, вдребезги расстроенный, порешив никогда не иметь дела ни с Таисией, ни с кем был то ни было из учительской среды. А радиочтение? Да и хрен бы с ним!
Ко всем пакостям этого дня добавилась еще одна: я, оказывается, забыл ключ от второй, внутренней двери. Между дверями был узкий тамбурок, в котором стояли ведро и швабра. Невыспавшийся, голодный, расстроенный донельзя, я решил дожидаться кого-нибудь из домашних в этом тамбуре. Я запер изнутри наружную дверь, сел на пол, обхватив колени руками, закрыл глаза, стараясь заснуть, чтобы скоротать время. Заснуть все не удавалось, а перед закрытыми глазами поплыли четкие и ясные, словно видимые в упор, картины, сменяющие друг друга — сначала медленно и плавно, а потом все быстрее, быстрее, вовсе стремительно. Но все равно в доли мгновений я узнавал эти невероятные, странные сочетания фигур, контуров, цветовых узоров и успевал определить их для себя и назвать увиденное. Причем сознание того, что я успеваю это сделать, доставляло огромное удовлетворение, словно кто-то устроил мне экзамен, а я его выдержал. Не помню, сколько это продолжалось, а свое состояние я приписал последствиям сотрясения мозга, полученного мною еще в семилетнем возрасте, в эвакуации.
Не раз потом со мной происходило подобное, обычно в состоянии крайнего утомления, на грани яви и желанного, ускользающего сна. Что это за тесты, кем и зачем они посылаются — не ведаю.
8
Весь девятый класс я отходил в секцию легкой атлетики при Дворце пионеров, то в тамошний спортзал, то на Зимний стадион. О этот потрясающий стадион! Навсегда сохраню я к нему благодарную память. До сих пор снятся мне иногда тренировки под его высоким кровом, и опять узнается во сне ни с чем не сравнимый запах гаревых дорожек (тогда еще не было пластиковых покрытий), и запах здорового пота, и запах песка в прыжковых ямах, и лязганье штанги, и грохот сбитого кем-то барьера, и короткий тяжкий чмок приземлившегося ядра, и резкие команды, и вскрики, такие звучные в этом малолюдном огромном помещении.
Каково было прямо из морозного зимнего дня оказаться в теплом вестибюле стадиона и, показав пропуск, пройти за спинами трибун в раздевалку, чтобы уже через пятнадцать минут бежать по дорожке в легком разминочном темпе.
А кто это вот уже полчаса месит ногами песок в прыжковой яме? А это Юрий Ильясов, лучший прыгун в высоту, рекордсмен Союза. А кто это на пустой трибуне, уцепившись носками ног за скамью, "качает" брюшной пресс? А это Юрий Литуев, тоже, между прочим, чемпион Союза. А кто эти двое в потрясающих спортивных костюмах ("молнии", полосы, буквы "СССР" на спине) уходят с тренировки, что-то оживленно обсуждая? А это знаменитая Галина Зыбина, будущая олимпийская чемпионка (совсем скоро, этим же летом в Хельсинки) и Виктор Алексеев — великий тренер. Та-ак, а кто это, картинно прихрамывая, возвращается к старту, пробежав очередную тренировочную стометровку? А это, прошу любить и жаловать, Олег Тарутин, юный представитель легкоатлетической секции Дворца пионеров. И этот гомонящий коллектив — трое парней и девица — оттуда же. И всем хватало места: и мировым знаменитостям, и начинающим, с нулевыми спортивными заслугами. И никто из "великих" не шокирован таким соседством, разве что цыкнет, утихомиривая нас, наводя порядок, нервный Юрий Литуев.
На первых же районных соревнованиях школьников я перекрыл третий разряд на стометровке (тогда разряды были общими, не подразделяясь по возрастам), разряд, которого вожделел в спортлагере. Как только я этот разряд выполнил, былые мечты показались мне ничтожными и я тут же стал мечтать о втором разряде. Его (11.5 сек.) в летнюю лагерную пору не было даже у Вадима Соболева. У меня же из всех спринтерских качеств наличествовала лишь частота шага: "Прямо швейная машинка!" — комментировал мой бег тренер нашей секции. Частота-то частотой, но сам шаг был короток, и бежал я предельно скованно. Тем не менее во Дворце пионеров и в школе конкурентов у меня уже не было.