Microsoft Word - VK Chapter 4.docx
Шрифт:
выдавили ее из меня в сток в полу. Но старший не делает ничего. Я выжигаю
взглядом дыру в несгораемом напольном покрытии.
Молчание затягивается. Пот выедает глаза. Не могу утереться: руки
заняты.
Потом решаюсь наконец. Вскидываю подбородок, готовясь встретиться
с его прорезями…
Старший ушел. Двинулся дальше. Оставил меня в покое.
– Чушь! Никто из вас не свалит отсюда – никогда! Вам всем известно, есть
только один способ! Сдать экзамены! Выдержать испытания! Завалите
хоть одно – останетесь гнить тут вечно! – его голос грохочет уже где--то
сбоку, удаляясь.
Я гляжу на Пятьсот Третьего. Тот улыбается.
Показываю ему средний палец. Он растягивает свою пасть еще шире.
И не отпускает меня, пока вожатые не разводят наши колонны в разные
стороны – одеваться и топать на занятия. И, уже уходя, еще оглядывается и
подмигивает.
Моя вина лишь в том, что на утреннем построении я стою напротив
него.
От Пятьсот Третьего меня не защитит никто. Мало того, что он на
голову меня выше – Пятьсот Третий еще и старше меня на целых три года. А
это срок, по моим прикидкам, мало чем уступающий вечности.
Вожатые в эти дела не вмешиваются, просто выдают тем, кто
повзрослее, таблетки безмятежности – и все. Будь я в нормальной десятке,
было б хотя бы у кого просить помощи… Хотя кто решится подняться против
Пятьсот Третьего и его упырей?
Кодекс говорит, что у воспитанника нет никого ближе, чем товарищи
по десятке – нет, и быть не может. Но Пятьсот Третьему вместо товарищей
удобней иметь рабов и любовников, превращая одних в других и обратно. Его
десятка – бич божий.
Зато моя – сборище стукачей, слюнтяев и придурков. Сколько себя
помню, всегда старался держаться от них подальше. Дебилам нельзя
доверять, но слабакам верить еще опаснее.
Вот списочек.
Тридцать Восьмой – лощеный красавчик, ссыкливый кудрявый
ангелок, пай--мальчик и перестраховщик, который за свою красоту и за свою
пугливость платит оброк тем старшегруппникам, которые не принимают
таблетки безмятежности.
Сто Пятьдесят Пятый – губастый весельчак--хулиган, сдающий
товарищей за дополнительный час в кинозале. Поймаешь – божится, что это
не он, прижмешь – клянется, что предать его заставили под пытками. Все
врет. Нужно время, чтобы понять: для этого улыбчивого паренька все люди в
мире, кроме него самого – дурацкие куклы, которыми нужно вертеть в свое
удовольствие.
Триста Десятый – серьезный крепыш со стесанным болевым порогом,
делящий мир аккуратно на две половины: темную и светлую. Такому нельзя
рассказать ничего тайного – ведь в тайне хранят только то, что на свет лучше
не вытаскивать. Да и не может умный человек верить, что каждое дело можно
сложить либо в коробочку с надписью «хорошо», либо в коробочку с надписью
«плохо».
Девятисотый – рослый, хмурый, бессловесный толстяк. Он выше всех
нас и выше даже пятнадцатилетних, но при этом квелый до ужаса – и в
довершение всего невыносимый тормоз. Добиться от него чего--то
невозможно, лучше ни о чем не просить и ничего не предлагать: в лучшем
случае – проигнорирует.
Двести Двадцатый – рыжий и весь в веснушках, с таким простецким и
добрым лицом, что хочется немедленно ему исповедаться. Он и сам готов
поделиться с кем угодно своими секретиками, да такими, что уже дослушать
их до конца значит нарушить правила, а уж сочувственно кивнуть – точно
обречь себя на воспитательную беседу. И вот странность – самого Двести
Двадцатого с синяками никто никогда не видел, хотя в комнаты для
собеседований его вызывают часто. Зато тех, кто с ним откровенничал,
наказание настигает неизбежно, хотя и не сразу.
Седьмой – пухлик, тугодум и плакса. Никогда не разговаривал с ним
дольше минуты: терпения не хватало дождаться ответа, а если его чуть
встряхнешь – он сразу в слезы.
Пятьсот Восемьдесят Четвертый – прыщавый застенчивый онанист,
контуженный преждевременным гормональным взрывом.
Сто Шестьдесят Третий – злобный шкет, яростный драчун, вечно
курсирующий между комнатами для собеседований и лазаретом – не храбрый,
а отчаянно безмозглый, упрямый, не знающий страха и не знающий, как
пишется это слово.
Семьсот Семнадцатый. Ну, это я.
Одного не хватает. Девятьсот Шестого.
Того самого, которого забрали в склеп.
– Она не преступница, – говорит мне Девятьсот Шестой.
– Кто? – спрашиваю я у него.
– Моя мать.
– Завали хлебало! – я бью его в плечо.
– Сам завали!
– Заткнись, я тебе сказал! – оглядываюсь на провокатора Двести
Двадцатого, который, навострив свои оттопыренные уши,
подкрадывается к нам.
– Да пошел ты!
– Я тебе говорю… В правилах…
Оборачиваюсь к Двести Двадцатому лицом; тот уже весь изулыбался в
предвкушении. Ничего, пусть хотя бы знает, что я его засек.
– Слышь! – Двести Двадцатый отмахивается от меня. – Если ты такая
баба, что даже послушать про это боишься, то давай, двигай! Что ты там
говорил, Девятьсот Шестой?
Мы сидим в кинозале. Последний час до отбоя нам разрешают оставить
себе. Только этот час и можно засчитать на подобие человеческой жизни. Час
в сутки. Мы живем в двадцать четыре раза меньше тех, кто на воле. Хотя о
том, как они там существуют, и о том, что они существуют вообще, мы можем
узнать только из увиденного в кинозале. И, конечно, все наши сведения о
бабах тоже почерпнуты из фильмов.
Мало кто помнит свою жизнь до интерната – и уж точно никто в этом