Михаил Кузмин
Шрифт:
В воскресенье мы катались на Приморье 3 <?> часа в лодке, на воде — и я почти без остановки гребла, часто в гонке, так что потом болели и ныли целый день все кости рук и спины, и теперь еще чувствительны. Был день с редкими тучами на очень синем небе, очень тепло (мы гребли без пальто), по всей воде разбросаны многочисленные лодки, весело, пестрят ее — много музыки и пения полупьяного, музыка слышна по воде, и хотя это всегда хорошо, но тут уже слишком тоскливо грубая — и «bourgeois en dimanche» (как говорит Кузмин) на стрелке. Мы попали далеко на взморье, вода была чем позже, тем спокойнее, стеклянная и нежно-голубая. Уже когда мы повернули лодку обратно (Костя, Над<ежда> Григ<орьевна> Чулкова [844] и я), наскочили на нас внезапно на лодке Кузмин и Позняков (у нас с ними был назначен rendez-vous на пристани, но мы их не застали, и так как они не очень надежные в этом отношении, то не стали ждать), — оказалось, они заговорились с В<ячеславом>. Позняк<ов> первый раз с В<ячеславом> имел свиданья и говорил, что очень его боится. Мы все пересели в одну лодку, кроме Кости, кот<орый> остался один в другой и крейсировал вокруг нас, дразнил и шалил — сидел <?> и злил аббата, кот<орый> и без того был в отвратительном настроении, немного только говорил и смеялся с Н<адеждой> Г<ригорьевной>, а то сидел молчаливый и недовольный или смотрел и следил глазами и перебрасывался словами с Позняк<овым>. К вечеру народу совсем не было, и хотя компания наша не была веселая и оживленная, но когда солнце почти заходило, я пересела вместо Кости в одинокую лодку, легла на спину и заложила руку за голову, смотря на воду и небо. Вода так<ая> стеклянная, далекая, такая голубая и прекрасная, вся золотилась, и облака пушистыми слоями золотились и краснели, и когда медленно-медленно опускающееся солнце стало скрываться, все — и солнце, <и> полоса неба за ним, и вода, за кот<орой> оно скрывалось между темными соснами, сделалось северно-кровавого цвета. Мы причалили и в тот вечер были у Н.Г. за чтеньем Блока [845] . К<узмин> не пошел, хотя я очень надеялась и в то же время почти знала, что он не пойдет —….
844
Н. Г. Чулкова (1874–1961) — жена писателя Г. И. Чулкова. В это время Чулковы входили в круг ближайших друзей Иванова.
845
О чтении Блоком своей пьесы «Песня Судьбы» в доме Г. И. Чулкова см.: Литературное наследство. Т. 92, кн. 3. С. 326.
_____________________________________
Все это пишу по долгу, т. к. начала писать, но сейчас писать не хочется, — осталось 2 дня до отъезда, но хотелось бы страшно, минутами, чтобы уже пролетели эти 2 дня, так тупо и неотвязчиво ноет сердце с утра, еще в постели, как проснусь, — затем нелепые печальные мысли залезают в голову о К<узмине> и будущем. Боже мой, если два дня останусь, не видя его, то в конце второго дня уже неистовая, а тут 6 месяцев….
Вторн<ик> вечер (вернее, среда утром, 4 часа).
Как хорошо! солнце встало, и небо так нежно, радостно и свеже голубое, а лучи совсем золотые, а я так рада!
Была наконец после долгого промежутка аудиенция с К<узминым> [846] и В<ячеслава> и А<нны> Р<удольфовны> (ведь с тех пор, как К<узмин> в «p'eriode voltig<eur>»), и с начала этого периода К<узмин> очень изменился, — он в очень плохом, отчаянном состоянии был все время (с лоском веселости и цыганск<их> песень), отдаленный от нас. Имел вчера только одну аудиенцию с А<нной> Р<удольфовной> — очень трудную, как она говорит, и во время кот<орой> (она мне рассказывала с изможденным и горестным видом) он плакал много, говоря, что он знает, — мы (Вяч<еслав> с А<нной> Р<удольфовной>, и т. д.) его осуждают <так!>, но и т. д. Тоже говорил, что Позняк<ов> больше его любит, чем он его.
846
См.: «У нас было полушуточно принято выражение „аудиенция“. — „Вячеслав Иванович, NN просит назначить ему аудиенцию“. NN приходил, они с Вячеславом удалялись вдвоем и долго беседовали наедине» (Иванова Л. Цит. соч. С. 42).
Я думала: мы уедем, оставив К<узмина> в таком страшном и неопределенном виде, и, верно, от того такая тяжелая грусть сегодня утром.
И вот они все после длинной аудиенции вышли светлые и усталые. В<ячеслав> сказал: «К<узмин> теперь успокоенный, твердый, радостный и счастливый. Нет, не счастливый, но радостный», — и мне стало так радостно, и я была так счастлива, и так все казалось хорошо и светло — и небо, и солнце, и все, и грусти никакой не было. Даже подумала на минуту: оттого нет грусти при мысли об отъезде, что не влюблена по-настоящему в К<узмина>. Но все равно мне, так радостна теперь из-за него. Так хорошо было и так себя чувствовала любящей ко всем (нежно целовала и долго А<нну> Р<удольфовну>), что спросила себя, что бы я сделала для других, и быстро решила: «Чтобы К<узмин> был счастлив и радостен, — согласилась бы никогда его не видеть» [847] .
847
9 мая, проезжая Окуловку, В. К. отправила Кузмину открытку (ЦГАЛИ С.-Петербурга. Ф. 437. Оп. 1. Ед. хр. 162. Л. 14).
20 января <1909>.
Вчера Кузмин начал «выезжать и принимать», и нам очень скучно без него. Боюсь дневника — слово может убить, ранить, но и родить или утвердить непоколебимо, оттого-то чего я боюсь — боюсь и о нем писать, хотя так страшно писать хочется [848] .
Сегодня две мысли или, лучше, два отдела мысли мучительны: Крым, о котором говорили вчера с Вячеславом [849] , и Кузмин; дело в том, что вот ясно, как положенье с Кузминым, — с 19 октября [850] тупая (зудящая?) боль налево на месте сердца, она иногда умолкает, а иногда нестерпимо больно, точно лисица, загрызшая спартанского мальчика, а пробудилась она по переезду моему сюда, на башню, и было все это время одно у меня желанье, одно утешенье — это сон; о сне я думала с утра, как о счастье, и даже себя склонна в этом винить. И вот Кузмин заменил мне это, но во сколько раз сильнее! и светлее и радостнее! Теперь с утра радость дня — это мысль о вечере и о Кузмине, как тогда мысль о сне! другие люди приходящие действовали на меня различно, но все совсем разно от Кузмина, он по-истину давал луч светлый, а когда его нет, как сегодня, то лисица больно начинает мне грызть грудь. Но вот тяжелый, тяжелый, томящий, разрывающий вопрос: «правильно, от света ли это?» Вячеслав говорит: «Светлее солнца, белее снега…» — но имею ли я право отдаваться так всецело, может быть, поверхностному, наносному, «сентиментальному» чувству и ставить его наряду с самым важным, существенным? Кто разрешит это? Не грешу ли я тем, что с утра до вечера думаю и даже не думаю о «нем», мечтаю о нем и по поводу него, и этим меньше, гораздо меньше думаю о важном….
848
Описание этих дней в дневнике Кузмина сделано ретроспективно и весьма неподробно, поэтому трудно сказать, что имеется в виду. Следует отметить, что в конце Кузмин стремился создать у своих знакомых впечатление длительного затворничества в конце 1907-го и начале 1908 г. Подробнее см. в статьях «Автобиографическое начало в раннем творчестве Кузмина» и «Кузмин осенью 1907 года».
849
Здесь и далее Вячеславом В. К. называет отчима. См. в воспоминаниях Л. В. Ивановой: «Сережа, Вера и Костя <…> звали отчима Вячеславом, и чтобы среди них не выделяться, мне сказали тоже так делать; но у меня это как-то не выходило» (Иванова Л. Цит. соч. С. 13). Лето 1908 г. Ивановы провели в Крыму.
850
См. запись от 19 октября 1908 г. в дневнике Кузмина: «Он <Позняков> поехал домой, я же к Ивановым. Распростертые объятья, не зная еще „Наперсника“. Все милы. <…> Но скоро и этой дружбе конец». Об истории с повестью «Двойной наперсник» см. ниже, примеч. 31 (в файле — примечание № 856 — верст.).
Вторник 22–1-08 <1909>.
Не знаю, хорошо ли я это говорю, но вот, может быть, отчего я это так люблю Кузмина, он сам мне дал эту мысль, когда мы говорили полушутя на юрьевск<ом> вечере [851] , о том, что он бывает злой, а все его считают добрым, и он спросил меня: «Но ведь я ласковый, я всегда ласковый?» Да, именно ласковый, и в этой ласке, в его глазах я, кажется, вижу что-то издалека напоминающее ласку в маминых глазах. Может быть, и как я была бы рада, если это так; может быть, я оттого его так люблю и он мне так мил, а не оттого (как я себя мучаю), что я «себе понравилась перед ним», т. е. он мне не нравился, пока я все как-то говорила глупо при нем, а он «срезал» меня, а раз (при чтении «Мартиньяна» [852] ) я осталась очень, очень довольна своими умными ответами (такое самодовольство со мной, увы, слишком часто бывает), и это имело отношение к нему, а с тех пор он мне стал очень в розовом свете появляться. О Кузмин, дорогой, тайный, совсем тайный для тебя самого друг, сколько света (хороший ли свет, Боже мой! я не знаю) ты мне даешь. Когда мне трудно, тяжело, как после разговора с Сережей [853] сегодня и «предательства» Маруси [854] (это мелочь и тяжелая ревность) я думала о тебе, мне хотелось твоих ласковых добрых глаз, так хотелось жать твою руку и просто прижать мою грусть к тебе, если бы ты знал, сколько мне света даешь. В конце концов я успеваю записать в дневнике только последнюю мысль.
851
14–15 февраля 1908 г. большая компания петербургских литераторов устраивала в Юрьеве (Тарту) литературный вечер. Вместе с ними ездила и В. К. Шварсалон, записи о которой в дневнике Кузмина за эти дни очень недружелюбны.
852
«Комедия о Мартинияне» — пьеса Кузмина (впервые напечатана в его книге «Комедии» (СПб., 1908). Была окончена 7–8 июня 1908 г.
853
С. К. Шварсалон (1887-?) — старший брат В. К. О нем и его судьбе после революции (он остался в России) см.: Азадовский К. М. Эпизоды // Новое литературное обозрение. 1994. № 10.
854
Маруся — Мария Михайловна Замятнина (1862–1919), друг дома и фактическая домоправительница Ивановых. См.: «Мария Михайловна (мы ее звали Марусей) познакомилась с мамой на Высших женских курсах <…> Встреча с мамой была для Маруси переворотом в ее жизни, а ко времени нашего пребывания в Женеве она окончательно переселилась к нам и сделалась членом семьи» (Иванова Л. Цит. соч. С. 14).
Суббота 14 ноября 1909.
С тех пор прошло уже полтора года, полтора года, кажущимися <так!> недавним совсем прошлым, но набитые <так!> до переполнения всеми разрешеньями <?> и возникновеньями бесконечных жизненных вопросов, кот<орые> нужно решать за эти бесконечно и постоянно мучительные (кроме редких полусветлых минут) два года. И вот опять то же, то же, что было. Прочла впервые вчера все, что написано у меня тут о моей истории с К<узминым> и с изумлением, с позором констатировала, как мало я двинулась с тех пор. Когда во всем другом все так двигается, так идет, так много происходит, борется и ломается во мне, как непрерывная электрич<еская> машина, где две искорки ударяются друг о друга с треском, и от этого все идет. А здесь я прихожу, я измененная, опять почти к тому же — это меня мучает, это не действенно, это м<ожет> б<ыть>, не по-Маминому.
Вот короткий резюмэ того, что было у меня относительно К<узмина>: в 1908 летом, к<а>к было написано, я уехала, страшно нехотя, в Судак. Но, уехав, я не [855] сделалась почти сразу же бесстрадальна по отношению к К<узмину>. Настолько, что даже нашла нужным «влюбиться» кратковременно в брата Жени, и здесь первый раз в жизни моей в этом отношении был короткий и нелепый минут <так!> счастья. В первый раз и мне отвечали, и когда меня не видели час, меня повсюду искали и мне говорили, что соскучились без меня. Но очень скоро увлекшись «Японией», мой Боба по-медвежьему отстранил меня с самой откровенной грубостью. «Как ненужный предмет смахнул локтем», — так я это воспринимала и, конечно, очень была оскорблена и болела. Тут, конечно, тоже мучилась из-за В<ячеслава>, что предпочитаю ему этого глупого sac de plombe — и в такое для него (В<ячеслава>) мучительное, трудное время. Все это прошло, конечно, очень скоро, и только положило лишний мрачный мазок на тяжелую вообще картину этого лета.
855
Так в тексте. Однако по смыслу «не» здесь — явно лишнее.
Вернувшись, скоро осенью приехал К<узмин> из Окуловки, я твердо «знала», что всякое мое к нему чувство совершенно остыло, и только приятно было, что на этот раз он как-то со мной был чуть-чуть более дружествен, читал мне стихи, не сразу уходил из гостиной, если я там сидела одна. Потом случился этот ужасный крах с «Двойным наперсником», где я первый раз встретилась с настоящим злом и предательством [856] , и мне казалось — во мне была ранена вера вообще в человека, и не только в К<узмина>. Это было страшно больно, и я перенесла это очень тяжело, как важный момент в моей жизни; на характер мой это повлияло тем, что заставило меня сделаться еще более недоверчивой и подозрительной к людям. И я раз ночью написала письмо, кот<орое> В<ячеслав> ему отрывками прочел, и я тогда думала: «Какое счастье для меня, что я его больше не люблю, ведь иначе я бы этого не выдержала». Всю эту зиму я сумела себя так держать в руках, что никого абсолютно не только что не любила, но даже ни к кому не питала того особого, почти всегда существующего влюбчивого чувства. Это было страшно хорошо, я была твердо уверена, что это означает конец моей «молодости», что теперь буду тиха <?> и любить только (если буду вообще, в чем сомневалась) <1 слово нрзб> серьезно и окончательно, зрело. Летом, когда приехал К<узмин> внезапно, я долго равнодушно слушала звук его голоса в гостиной, даже не выходила к нему, а когда вышла — мало и холодно спрашивала и говорила. Когда В<ячеславу> он понравился и сделался приятным, как товарищ-поэт, и возник вопрос о его переезде к нам [857] , я не была за и даже слегка отговаривала, точно предчувствуя опасность, и кроме того чувствуя себя не в силах перенести какую-нибудь новую «подлость». Этот страх перед «подлостью» стоит вечно передо мною и не покидает, к<а>к кошмар. Когда он переехал, я старалась быть с ним ласковой и веселой (прогулки затеивала), чтобы ему у нас не было скучно, а он тогда писал мне стихи в альбом «искупительные» о прощении странника и т. д. [858]
856
Написанная в июле — августе 1908 г. повесть «Двойной наперсник» (Золотое руно. 1908. № 10) выводила в пародийном виде А. Р. Минцлову, М. Л. Гофмана и других постоянных посетителей дома Ивановых, что было принято с обидой. См. в дневнике Кузмина 20 ноября 1908 г.: «У Вячеслава был Троцкий. Началось объяснение, отвергал преднамеренность. Вячеслав читал самые скользкие места, прибавляя: „Всякий же узнает, что это Анна Рудольфовна!“ Было все-таки менее тягостно, чем я ожидал. Вера, оказывается, была влюблена в меня. Вячеслав целовал меня нежно, спрашивал о работах, ему хотелось, чтобы я остался, но было неловко…» (ср. также примеч. 25 (в файле — примечание № 850 — верст.). Повесть эту Кузмин никогда не перепечатывал.
857
Окончательно вопрос о переезде был решен 17 августа 1909 г.
858
Имеется в виду стихотворение «Петь начну я в нежном тоне…», вошедшее в книгу «Осенние озера»:
Кров нашел бездомный странник После жизни кочевой…Притом я, когда прочла их, поцеловала <?> его, и написала письмо, переведенное В<ячеславом> <1 слово нрзб> на стихи о прощении и не забвении и т. д., но думала и тогда, уже, и теперь, что м<ожет> б<ыть>, это была больше с его стороны поза, ко мне же был он так же безразличен и, м<ожет> б<ыть>, немножко враждебен.
Уже за самое короткое время до отъезда я почувствовала какое-то в себе подтаянье по отношению к нему, ревность к Косте <1 слово нрзб> — это меня возмутило и было одной из двух главных причин, почему я решила ехать. В деревне опять все было совершенно спокойно, и я решила, что страхи мои — «pictus metus», и вот, вернувшись, начала совсем иначе с ним жить (встретил он меня очень холодно, к<а>к мне чудилось — огорченный нарушением их тройки). Я стала с ним очень почтительна, уважительна и отдаленно, и так и осталась до конца, изредка, очень изредка соскальзывая на прежний путь шуток над ним; совсем почти не смотрела на его лицо и, главное, в глаза зачарующие — не заговаривала почти никогда с ним первая и только показывала ему при всяком случае свое уважение, admiration его к<а>к писателя. Он был ко мне также холоден, т<ак> что В<ячеслав> говорил, что он, К<узмин>, меня боится, что я его замораживаю. Но я-то думаю, что он знает очень хорошо, что я его люблю и что это его тяготит и надоедает ему, так что теперь я уже боюсь слово сказать или посмотреть на него, чтобы его не раздражить. Он все-таки к<а>к будто лучше ко мне относится, чем в том году, в смысле, что с большим уваженьем и, м<ожет> б<ыть>, немножко интересом. Спрашивает немножко про курсы, сам рассказывает о себе, сам предложил прочесть свои стихи и роман. Раз или два вечером мы просто и хорошо говорили с Ауслен<дером> втроем о «Нежном И<осифе>» [859] , о нем, и про его «хулиганский» период и т. д. Впрочем, за последнее время нашлись у него переживалы <?> Зноско и Белкин [860] (кот<орый> внушает у меня <так!> ужас уродством <1 или 2 слова нрзб>), он совсем холоден, и от В<ячеслава>, к<а>к это мне ни больно, совсем, совсем отошел.
859
Роман Кузмина, который писался в это время и много обсуждался на «башне» (см. записи в дневнике Иванова: Собр. соч. Т. 2. С. 784 и далее).
860
Драматург и секретарь редакции «Аполлона» Евгений Александрович Зноско-Боровский (1884–1954) и художник Вениамин Павлович Белкин (1884–1951). У Кузмина был роман со вторым из них; близкая дружба с первым, как кажется из дневника, была лишена эротического начала.
Так первое время я жила спокойная, уверенная в том, что нашла modus vivendi с К<узминым> — не грозящий мне влюбиться и правильный по отношению к нему. И вот на днях увидела, что все это соломенные мечты <?>, что все улетело в трубу, что к<а>к я ни скрываюсь и ни извиваюсь, я просто его люблю, только это чувство еще углубилось как-то с возрастом, ушло внутрь и не выражается больше так поверхностно — в то же время я убедилась, что он меня не только абсолютно не любит, но даже ко мне питает определенную неприязнь, м<ожет> б<ыть>, понимая, несмотря на всю мою бесконечную осторожность, мои чувства к нему. Так что я твердо знаю, что, может быть, только на том свете, после этой жизни или после моей смерти ему не будет тягостно и даже, м<ожет> б<ыть>, будет светло знать, как я его люблю.