Mille regrets
Шрифт:
– Заткни глотку, сволочь! Жалкое отребье!
– Перестань, Гаратафас, оставь его, – просит Гомбер. – В конечном счете, в этом и заключается суть моей истории, просто я слишком долго блуждаю по лабиринтам прошлого.
– Нет, продолжай! Продолжи нам рассказ о твоем учителе, потому что все мы знаем, по крайней мере, одну из песен знаменитого Жоскена, – восклицает Вивес.
– О, горе мне! – подсказывает Родригес.
– А мне больше всего нравится Чаровница, – объявляет Лефевр.
– Я ей предпочитаю Юную девицу! – хохочет Делла Ровере.
– О, моя Беатриса…– Николь тяжело вздыхает.
– Так, стало быть, это из-за девчонки с тобой стряслось такое несчастье? – допытывается Гаратафас.
– Увы, я не был удостоен судьбы прославленного Абеляра…
Гомбер усаживается в ногах у турка. Остальные мужчины устраиваются поудобнее, если только это слово позволительно в отношении к жестким вёсельным скамьям, на тот момент пустующим из-за послеполуденной жары. И представляется, будто это не море, своей неподвижной гладью доводящее до изнеможения, а огромное поле, и поникшие имперские паруса и хоругви великих святых – ветви гигантского дерева, под сенью которого в ожидании прохлады после жаркого дня собираются землепашцы, оставив труды, и рассказывают друг другу свои истории.
Глава 2
– Если мой итальянский был весьма сомнителен, то голос мой – так говорил Жоскен – таил в себе красоту. После обильного ужина он велел мне снова спеть «Фортуну», а затем другие песни, его сочинения. Я не мог их прочесть, я даже не знал, в чем этот процесс состоит, но на слух я повторял за ним все в точности, не ошибаясь, с большим одушевлением и радостью.
Начиная со следующего дня моя жизнь совершенно изменилась. Из подопечного, подобранного еле живым, я превратился в ученика. Подъем на заре, плошка молока, немного хлеба – и за работу! Жоскен мало спал.
«Сон бежит старости, – говорил он. – К тому же, у меня для него впереди целая вечность, и она отнюдь не за горами…»
Он проводил ночи, склонившись над книгами, в нацепленных на нос окулярах. В них он походил на филина, и впервые увидев его таким, я очень испугался. Но он тотчас же показал мне, как они действуют и до какой степени позволяют увеличить малейшие детали.
«Тебе в них нет нужды, поскольку ты юн и твое зрение в полном порядке. Но эти очки – само подобие мудрости, figlio mio[14]. Достаточно поднести их к глазам, как начинаешь видеть все вещи совсем иначе. И если ты будешь видеть людей и их поступки сначала издали, а потом вблизи, то получишь над ними преимущество в расстоянии и во времени для размышления. Ибо тот, кто видит и лицевую сторону вещей и их изнанку, редко обманывается. Запомни это, мой маленький Николас! Мир, в котором мы живем, таит в себе столько зла, что не мешает быть предупрежденным об этом заранее».
Всякая вещь в его кабинете оказывалась поводом для очередного урока. Например, от некоего скульптора по имени Донателло, с которым он свел знакомство в Падуе, у него сохранились две бронзовые статуэтки: волчица, кормящая двух человеческих детенышей, и обнаженный юноша с пращёй в руке. Вместо того, чтобы трястись над ними с благоговением, как над реликвиями прошлого, и никому не позволять к ним прикасаться, он сам предложил мне взять их в руки и рассмотреть поближе. Так, ощупывая пальцами фигурки Рема и Ромула, и еще очень юного Давида, я узнал историю прославленных городов – Рима и Иерусалима, а также их царей и пророков.
В детском возрасте образование дается быстро, стоит лишь появиться верной руке, которая направит ваши вкусы и способности. А Жоскен был превосходным учителем, не склонным ни к чрезмерной строгости, ни к чрезмерной снисходительности, ибо человек в столь преклонном возрасте становится более терпелив и не ведает разочарований.
По утрам я занимался письмом и чтением, после полудня изучал происхождение мира и его историю, прошлую и настоящую. Свои первые буквы я написал по латыни и на этом же языке составил свои первые фразы.
«Дитя, твой голос будет славить Господа. А со времен Григория Великого певчие славят Его на языке древних римлян. Ты должен в совершенстве овладеть этим языком. Мы начнем со слов мессы, потом займемся псалмами великого царя Давида, а их насчитывается сто пятьдесят, и они содержат все, что следует петь во хвалу Господу и во славу человека. Тебе также будет необходимо изучить книги Пророков, книги Царств и Апокалипсис. И затем – «Песнь песней» – единственную песнь о любви, которую может себе позволить певчий».
«Учитель, что такое певчий?»
«Царь среди певцов, каковым я и был в свое время. Церкви, монастыри и капеллы наших королевских домов настолько нуждаются в них, что у тебя никогда не будет недостатка в работе, если ты воспримешь все, чему я тебя выучу. Твое самое драгоценное сокровище – твой голос, figlio mio. И он так прекрасен!»
Искусство запоминания пришло ко мне одновременно с осознанием запредельности смысла библейских текстов. Моему учителю было очевидно, что моим предназначением могло быть только церковное пение и никакое другое занятие. Однако я не посещал церковь регулярно и бывал там, во всяком случае, не чаще, чем того требовало благочестивое отношение к большим праздникам – Пасхе, Пятидесятнице, дню Всех Святых и Рождеству. Я никогда не слышал певчих, зато слишком часто слышал грубых мужиков, которые ревели злые слова. В нашей деревне совсем не было церковных певцов, были только матери со своими колыбельными песенками, бродячие музыканты, а из священнослужителей – никого, если не считать мерзкого приора с его палкой.
В учености Жоскену не было равных. На смену латыни пришел греческий язык. Из Рима и Милана он привозил с собой старинные тексты, содержащие библейские песнопения на языке ранних христиан. Это были мелодии, подобные гудению больших колоколов, священные и простые. Они славили веру красочным и мужественным языком, на котором O Kyrios[15] заключает в себе более глубокое таинство, нежели латинское Dominus[16]. Затем он посвятил меня в мистическую символику звучания восьми тонов церковной музыки. Я выучился нотной записи cantus planus[17], ритмическим фигурам cantus figuratus[18]. Я постиг секреты дорийского, фригийского и миксолидийского ладов…
Минул год, за ним второй. К началу третьего Жоскен уже прошел со мной тысячу лет церковных песнопений. Он был счастлив и вместе с тем поражался моей любознательности и способности быстро все воспринимать. В сундуках его дома в Конде-на-Шельде хранились бесчисленные партитуры, каноны, органумы, ноты, одноголосья, виртуозные и завораживающие переложения песнопений на разные голоса, записанные Леоненом и Перотеном в Соборе Парижской Богоматери, мессы, сочиненные в Турнэ, Камбрэ и Вестминстере самыми выдающимися певчими, – бесценный урожай, собранный Жоскеном за годы его странствий и усердного копирования тайком от ревнивых глаз монастырских хранителей.
Под аккомпанемент голоса моего учителя, я с наслаждением постигал премудрости слогоделения и голосовых регистров, доставшиеся церковным певчим от Гийома де Машо и Филиппа де Витри. Наших двух голосов оказывалось довольно для создания простейшей полифонии. Я любил его низкий голос, мне даже нравилось, что он несколько стариковский. Подобно морю, которое качает и баюкает путника, лежащего на песчаном берегу, он был как утешение, как великий покой, восходящий откуда-то из глубин. Он давал мне уверенность в себе.