Минеральный джаз
Шрифт:
Что вы, мои недоверчивые? Полагаете, что я ошибаюсь? Что впал в заблуждение? Господь с вами! Вы что же, и впрямь допускаете к себе подобное предположение? Вас коробит это «испустит дух»? Вам думается, что для вящей убедительности повествуемого, попытку коего мы предприняли, было бы небесполезно подкрепить его чем-то прямолинейным, беспримесным, точным, несомненным, не допускающим двусмысленности? Этаким мощным синонимом? По правде, я не разделяю вашей уверенности, что можно быть более, чем я, убедительным, однако хозяин, как говорится, барин, не преступать же мне вашей воли. Какой синоним вам придется по вкусу, тот мы и употребим к делу. Я несколько, скажу вам, смущаюсь, однако же должен признаться, что, по примеру того как поступали древние философы, для всего загодя припасаю приличествующие тому ли или сему выражения. На всякий, господа, надобный случай. Для любви и смерти у меня их целая пропасть, прямо счету нет. На какое падет указующий перст ваш, то и применю вам в угоду. Ну так, стало быть, вот вам, извольте: упокоится во плоти, покинет сей мир, сковырнется, обратится в прах, отдаст концы, прикажет вам долго жить, уйдет к праотцам, околеет, преставится, сдохнет, откинет адидасы, скончается, сыграет в ящик, даст дуба, упокоится с миром, обратится в прах, отправится на тот свет, уйдет в небытие, прислонит чубук [2] … ну и еще наберется порядком. Так вы говорите, последнее предпочтительнее всего остального? Так я и думал, что вы остановитесь на самом безликом. Когда бы мне было до препирательств с вами, я не уступил бы вам ни за какие коврижки. Уверяю вас! Клянусь золотистою бородою Юпитера и в придачу силой своего мастерства, каковая горазда… впрочем, на что только она не горазда — мне сейчас не только вступать в прения с вами, но даже и счесть по пальцам до десяти нелегко. Будь по-вашему, и хоть у меня тьма противу вас аргументов, соглашусь и на сей раз уступлю, но будь я неладен, если смиренно переварю и позабуду сию обиду. Как бы не так! Приложу все старания разжигать и раззадоривать в себе пыл, дабы при случае — придет, должно быть, пора — припомнить вам, оскандалить, предать позору, так, чтоб вы не могли и не смели показать на люди носа. А вообще, ведомо ли вам, самодурам, что мне куда тяжелее это изречь, нежели реализовать, совершить? Не отступаетесь вопреки даже этому от своего? Настаиваете, что «прислонит чубук» самое безошибочное и недвусмысленное из всего, что может прийтись ко двору в этом витиеватом, красноречивом тексте? Помилуйте, куда сему вялому «прислонит чубук» тягаться с простым и благородным «испустит дух» в случае, когда надобно передать трагедию происходящего? Дух, вообразите себе! Любопытно, что понудило вас к его отрицанию? Уж не представляется ли вам сие не худшее из словес недомерком или заморышем? И уж не оскорбил ли я ваши чувства тем, что поминутно величаю вас господами и на всяком шагу расточаю меткие и точные эпитеты? Или, может быть, вы полагаете, что раз опередили меня с нападками, то за мной пропадет и я отвалю от вас? Да пропади я пропадом, мои разгульные, когда не взбеленюсь, не возражу, не оспорю вас, не вступлю с вами в полемику! Это так, для справки и для порядка.
2
По-грузински синоним смерти.
Так вот, мишка хоть и кружит вокруг собственной оси, но результата не добивается ни малейшего. Он не установил источника музыки, и теперь не миновать ему прислонить чубук у самой «Волги».
Так вы не любопытствуете, что это так ожесточило нас? И неужто не осознаете и не замечаете, как незаслуженно долго мы терзаем и изводим бедолагу медведя? С такой крайней степенью изуверства не только инквизиция с еретиками, но и отец Василий Мкалавишвили со свидетелями Иеговы не обходился. Так чем же навлек Божий гнев и провинился перед нами наш косолапый, сие бесспорно доверчивое, сговорчивое, уступчивое, благодушное существо, насквозь проникнутое смирением и добротою, не способное затуманить душу даже безмолвным упреком судьбе, чья звериная суть проникнута жаждой жизни, силы и бодрости, не заслуживающее ничего, кроме всеобщего уважения и, между прочим, обращаю ваше внимание, заботливого призренья и искреннего участия? И не вправе ли он и от нас ждать не столь непримиримого отношения? Неужто вы не примечаете, что ему сейчас и своих невзгод предостаточно? Примечали? Ну так, ангелы мои, не находите ли вы, что после столь долгого промедления и сумятицы пора направить его прямо к источнику джаза?
Эге-ге, ну и ну, вам на ум сейчас, должно быть, приходит совсем другое, а именно: уж не спятил ли сочинитель и что ему вздумалось заделаться апологетом медведя? Отчего бы и не заделаться, скажите на милость? Кому только он не помог, не защитил что словом, что делом, и отчего бы мне не посвятить сему тамбовцу пару-другую слов? И вообще, если вы не бросите упорствовать и пустословить, возьму и поставлю его, мишку, вместо Пепо главным героем повествования. Тем паче, что добрый сей голиаф так мне дорог, что, по правде говоря, для него не жаль ни этого звания, ни даже чего покруче. В научных кругах нынче говорят, что медведи поразительно разумные существа, что всякий из них особь особая, со своей индивидуальностью и так далее, и так далее (в связи с этим я скопил у себя уйму хвалебных свидетельств одно лучше другого). Потому им и дорожу. Да и что мне, по горло погрязшему в омут коллективизма и серой безликости, ценней и дороже личности? Внедряясь и вглядываясь в жужжащий, бушующий вокруг меня бивуак жестоких, жесточайших людишек, я все более преисполняюсь желанием служить не чему иному, как добру и красоте. И понеже добро, а паче того красота слабей всего ограждены от разрушения, вменяю в долг себе защитить тамбовского мишку, по мне являющего собой если не благороднейшего из рыцарей, то хотя бы безобидного ягненка, и как первый к сему свой шаг подтолкнуть его к обители джаза, а вслед за тем и на пастбище, где переливается волнами неоглядное море ягнят. Что из того, что мишка фокусник? Спросить меня, так оно и должно быть, ибо всякая великая личность представляется мне не чем другим, как искусным фокусником. Вы не верите мне на слово? Оглядитесь, господа. Вам не придется долее сомневаться: ни малейшее достойное дело, ни единое выдающееся событие не обходилось еще без уловки. И, как вам известно, если в жизни сей не возвести кого в идолы, жизнь поблекнет, померкнет и обезличится. Надобно, однако, предостеречь вас, милостивые государи, не берите меня в этом случае за образец, мне теперь решительно не до идолов и истуканов, с меня по горло довольно и сочинения настоящей книги. Тут речь о вас, об одних только вас. Разве могли вы когда пребывать в покое и безмятежности без надежи-идола? Не вы, так предки, так близкие, а велика ли разница между вами и ими, и далеко ли от яблони падает яблоко? Льщусь надеждой, что вы снесете это невольное оскорбление, я бы сказал даже мягче — обиду. Ах, да не глядите на меня, бога ради, такими глазами! Не ужасайтесь, а вспомните, как в древности римляне без колебаний проглатывали навостренные, что шило, клинки и, как свидетельствуют современники, им ничего не случалось. Надобно полагать, что и вам некоторое поигрыванье вокруг горла клинком легчайшего оскорбления не нанесет незаживающей раны. Вам ничего не приключалось от пенья, так что же за Божий гнев может снизойти на вас и допустить вред от сей малой малости? Не вы ли, господа, и не подобные ли вам незадолго до нынешней нашей с вами беседы пели осанну всякому сверхчеловеку в эполетах и позументах (а меня не оставляет сомнение в том, что с тех пор хотя бы что-то подверглось изменению или превращению — разве что эполеты и позументы обернулись треньканием гитары, при том, что руководящая идея осталась чуть не точь-в-точь прежней)? Да и чему бы так вдруг преобразить вас, и что за этакое преображение могли вы испытать, и неужто вы выбили из голов то, чему надлежало быть выбитым, и впрямь ли вы все еще не напеваете песен, как уже говорилось однажды, старых, и не беспечность ли поддаться убеждению, что во глубине душ своих вы все еще не поете их, что превращение ваше надежно и что составленный и собственною вашей десницей начертанный на скрижалях табель о рангах, званиях, должностях вкупе со столь великими трудами сколоченным, ничем не оспоримым достоянием вы сами же и отринули? Да хоть убейте меня, не поверю. Помилуйте, как тут поверить, когда я взращен по-старинке, на стародавних понятиях и непоколебимо твердо держусь убеждения, что стоит какому Адамову отпрыску противостать отцу-вседержителю, лишить себя природного благоговения перед святынями, предать поношению и хуле храмы и лики святых, стало быть, усилиться собственным своим помышлением без божьего на то промысла и соизволения, устроять свою долю и житие, как, считай, и дело с концом. И в который уж раз повторю вам, что, думается мне, предпринятая без Господня благословенья затея ничем полезным и добрым не кончится. Вы, должно быть, ринетесь оспаривать это мое утверждение: не далее, как давеча, автор с немалой циничностью бросал нам, что возможно ли, мол, оградить-упасти себя одним только вознесением заутренних молитв и биением лбов об пол храмов от всякой выпавшей нам напасти? Меж тем сие только подтверждает высказанное выше мое убеждение. Да обращусь я в пищу всепожирателя и всепоглотителя, червя преисподней (а чаша сия, можете на сей счет не предаваться ни малейшему недоверию, не минует меня), мои благостные, если я преувеличил прежде или впредь преувеличу хоть что-нибудь или преступлю границы. Сам я в это то верую, а то нет, ибо человек есмь, и пребуду, и ничто человеческое мне не чуждо.
Ну так после всего этого, когда последует на то и ваша твердая воля, дабы не нарушить вам душевного благолепия и покоя, не начать ли нам, братие, по былинам старого времени, а не по замышлению… одним словом, не сотворить ли прямо сейчас, сию минуту славословие-песнь нашему мишке и не спеть ли ее от всей глубины души? Так вы опять принимаетесь за кляузы? Неужто так важно вам, тамбовскому вознесете вы величальную мишке или творцу-вседержителю? Не сама разве песня для вас самое главное? Ну так и пойте ее! Покамест хоть один из наших драгоценных читателей будет петь о сверхчеловеке ли в эполетах и позументах, о тренькаче ли с гитарой или о тамбовском медведе, то и в Багдаде все будет спокойно. Не принимайтесь уверять меня, господа, что разобрались и усвоили все, о чем велась у нас с вами беседа. Сколько ни вникать в эту головоломку, ни вслушиваться в эти раскаты громов, как ни вгрызаться и ни впиваться во всякую из строк от доски до доски повествования, все равно не уловить, где начало ему, а где конец. Однако же не исполняйтесь из-за этого гнева, в этом удалом, задушевном тексте не только вам, а и проницательнейшему оку самого черта не развернуться и не вывернуться. И когда влекомые неуемною любознательностью вы, к досаде своей, приметесь то и дело возвращаться к вышеописанному — не к тому разве вы относитесь типу, что во всем ищет рационального истолкованья и логики? — и молодецки пробиваться к началу ли или к финалу, а в конечном итоге никуда-таки не пробьетесь и ничего-таки не установите, то припомните, остроумные, мое слово.
XX
Ошарашенный, чуть не изнемогающий от верченья мишка выудил из кармана трико курительную трубку, уже собрался было прислонить ее к бамперу «Волги», как вдруг протянутая его лапа застыла в воздухе. Сползая на землю, чуть не стоя одною ногою в могиле, он так отчетливо, так щемяще уловил звуки музыки, что вначале даже опешил. Но когда к его единственному оку подступили жаркие слезы, усек, что ему не мерещится, что вокруг разливаются, растекаются, расплываются нежнейшие и мягчайшие, свободные, совсем свободные звуки, будто бы над головою его роятся, полощутся и трепещут целые рати бабочек и стрекоз. А вообще говоря, какая из композиций, из всех, что звучали на всем протяжении истории джаза, представляется вам разом нежной и мягкой, лихой и раскованной, неизъяснимо грустной и притом пронзительно благородной и изысканно-тонкой, словно лирическое эхо речей проповедника. Не уверяйте меня, будто всякая композиция именно такова. Я прошу вас припомнить ту, что выпета как бы нарочно для нашего текста, что вписалась в него, звенит едва слышною стрункой. Неужто можно усомниться, что это «Африка» Колтрейна? Ну да ладно, чего греха таить, мне и самому она припомнилась только что. И благодарность за это надлежит воздать не столько точной целевой установке, сколько непредвиденной, внезапной случайности, то и дело оказывающейся предпосылкой успеха. И впрямь, когда бы медведь чуть-чуть приподнял свою лапу, наверняка ухватил бы в горсть несколько бабочек. Но обе лапы у него заняты, одна трубкой, другая же королем треф. Впрочем, и вздевать упомянутую лапу у медведя особой надобности нету, прозрачные бабочки стаями, как снежинки, слетают и усевают ему макушку, загривок и плечи, отчего замерший было оплывший зверь разражается вдруг неудержимым потоком слез так, что еще капелька, еще чуть, и он, громадина, падет, теперь уж от нахлынувшей радости, замертво. Ну держись, косолапый, и всемогущие силы придут к тебе на подмогу! Точней вот они уже и пришли. Ну скажите, надобно ли мне подчеркивать, что звуки бальзамом пролились на душу мишки, дотронулись и оживили все самые мельчайшие струны, все забившиеся вглубь уголки его сердца? Так не будем распространяться, а заметим кратенько, что этакий здоровенный зверюга стоял столб столбом и безотчетно, неосознанно, вопреки всей моралистической литературе исходил жаркими слезами, так вдруг содрогнувшись и сотрясясь, будто бы его схватила лихорадка, и прижимал к груди трубку и трефового короля, как скорбная, окаменевшая от горя мать игрушку своего погибшего дитятки. Признайтесь, положа руку на сердце: следует ли для достойного увенчания предшествовавшего нагромождения суждений уточнять, что музыка доносилась из-за окон Очигава?
Зато совершенно необходимо поставить читателя в известность, что не прошло и минуты, а мишка уже стоит у входной двери Очигава и нажимает когтем на кнопку звонка. И что ровно через месяц Шамугиа так же настойчиво будет жать пальцем на эту же кнопку. Оттого что, пока мы мучили и терзали медведя, Шамугиа усилием мотора и воли достиг порога гадалки Фоко. Короче, мишка звонит, Шамугиа же позвонит, хоть и оба жмут на кнопки одновременно. Да-а, надобно, необходимо, нужно отметить, что вот тут, здесь, в этой строке таится точка опоры всей книги, всего одоленного и предлежащего повествования: прошлое вкупе с будущим, слитые с вечным, вселенским сейчас, сим мгновением, настоящим временем всякого из глаголов. Не укладывается в головах? Ну и неотесанные же вы чурбаки, когда не догадываетесь, для чего могли бы использовать эту мощную точку опоры. Доступно и всесторонне истолковать сей феномен не так уж, ротозеи, и просто, однако ж для чего не попробовать дать исчерпывающее объясненье, пусть даже мне понадобится для этого ignotum per ignotius. [3] А вообще, между нами, мне сейчас не с руки облекать эту мысль в приличествующую ей словесную оболочку, хоть, правда, откладывать сие в долгий ящик не стоит, тем более, что в печи уже горячо, а когда и ковать железо, как не тогда, когда оно… Ну, ковать так ковать. И поскольку вы, страстотерпцы, выказали столь несгибаемую стойкость духа, дотерпите еще самую малость (уверяю вас, что не использую ваше терпение во зло) и примите на веру мои соображения о том, что я вознамерился сделать вам сейчас сообщение о почитаемом за главнейшее во всей этой книге. Сие давно обетованное вам признание метит на коренное, на отторжение, абстрагирование от узаконений и обычаев, что, хоть и внедрились в нас, угнездились, прямо-таки неотрывно впаялись, однако же представляются мне отжившими рудиментами, пережитками древних, замшелых, застойных и диких нравов. И когда бы не трудноописуемое благородство моей души и не мое любящее, отзывчивое сердце, от рожденья дарованные мне всевышним, чем я в первую голову по гроб жизни должен быть обязанным матушке, а уж потом славной половине человечества, споспешествовавшей мне сохранить оба эти свойства доныне, то я ни за что не открыл бы вам местонахождения сей точки опоры. Отбросив в сторону все эти плетенья окольных словес и лукавых намеков, скажу, что, как бы иные, куда лучшие, нежели я, бумагомаратели ни лезли из кожи, дабы надежно укрыть точки опоры своих достославных творений (надобно ли идти далеко, когда сам отец наш небесный соизволеньем своим утаил от рода людского точку опоры сотворенного им мира), шила — полагаю, вы помните эту народную мудрость — в мешке не утаить-таки; и в страхе перед тем, как бы кто не схватился аккурат за самую точку и не запустил нам в башку содержащим ее нашим же опусом, я предусмотрительно, как вы уже можете засвидетельствовать, мои правдоискатели, сам раскрыл вам ее обитель. Впрочем, отчего мне было и не раскрыть ее, не решиться и не проорать во всю глотку: точка опоры сей книги обретается здесь — вот она! — и ни чуточки не опасаться, как бы кто не хватил кладезь творческих идей и затейливых мыслей моим собственным детищем? Это все, наукоемкие, о чем мне удалось в шутку ли или со всею серьезностью информировать вас по поводу точки опоры. И когда вы, черт вас знает, по какой такой причине, ничего из рассказанного не усвоили, я учту сие и по мере своих немалых возможностей растолкую самым что ни на есть доступным всем способом, который в просторечии то и дело зовется наглядным: если вы вообразите себе эту точку букашкой, а все творение целиком куском янтаря, то куда легче уловите суть сочетания этих феноменов. И если изъясниться совсем уж топорно, точка — упомянутая мошка в упомянутом осколке прозрачного солнечного камешка (дабы наглядней представить процесс и его увенчание, поставьте на место мошки собачью голову, только вплавьте ее не в янтарь, а во что вам желательно, кроме янтаря). О том, что янтарь, сей камень, слывущий полудрагоценным, по милости доисторической мошки становится истым сокровищем и бесценным даром, нам, потомкам, долго распространяться, естественно, не приходится. Ну так почитаете вы себя важнейшими и первейшими из земных обитателей? Вот и используйте эту точку, как вам заблагорассудится. Велика ли хитрость выцарапать букашку из янтаря? Да господи! Ловкость рук и никакого мошенства. Ладно уж наша книга, но если бы творец всего сущего не утаил точку опоры им сотворенного, то какой-нибудь Архимед потом такое бы выдал, что вверх тормашками переворотил бы и небо, и землю, так что ищи их потом, разбирайся. А так дудочки, и пальцем не тронул, хоть и долго грозил переверченьем. Но, оставивши в покое и небо, и землю, примемтесь прямиком за книгу и если уж вы не запустите в меня ею, то, благодетели мои, хоть полистайте ее, господа, при том, что я весьма сомневаюсь, отыщутся ли в природе мощь и сила, коих достанет не скажу перевернуть, а даже и сдвинуть с места сию книгу. И, дабы не размениваться на мелочи, предпочтительней всего остального бросить пыжиться и хорохориться, а сосредоточить внимание на том, к рассказу о чем возвращается автор: мишка давно уже жмет, следователь Шамугиа скоро нажмет на кнопку звонка Очигава, их разделяет такая малость, как месяц, что для повествования существенного значения не имеет. Да, для нашего сочинения, как вы то и дело уверяетесь, протяженность времен ничего не значила и не значит. И каким, скажите на милость, прибором или аппаратом установить, учесть или определить, что такое долгий, а что короткий, и как допытаться, есть оно и каково оно, время, на каких его можно взвесить весах, какой астролябией произвести замер его пределов и граней, каким вычислителем счесть его мощь или немощь, и, если отбросить в сторону и эти феномены, как убедиться, есть у него свойства и признаки или их нету? Вы, признаюсь, должно быть, несколько отупели, мои ущербные, когда и впрямь полагаете, что я могу вам ответить на эти вопросы. Намек дать могу: см. «Волшебная гора», глава шестая, «Перемены», хоть меня так и тянет предостеречь вас, что утруждаться и упираться было бы делом напрасным и зряшным, если вы и впрямь зароетесь в главу упомянутой книги, равно как и в «Метафизику» Аристотеля или в приложенный к ней «Комментарий» Фомы Аквинского в надежде хоть что-нибудь понять и усвоить, однако же если мозгов она вам не прибавит, то хотя бы понудит расшевелить наличные. Упомянутая глава мною прочитана со всем вниманием и тщанием раз чуть не двадцать, проштудирована от альфы до омеги, прибавления ума же, увы, не последовало и основ никакой теории не сложилось. Поделюсь наконец не краем уха услышанным, а из собственного своего опыта позаимствованным: иное дело зовется трудом, иное же — зряшною суетою. И, дабы избежать пространного философизма, выскажу упование: прозорливцы мои докумекают, про что я тщусь рассказать. Про то именно, что это мое соображение далеко отстоит от дичайшего заблуждения, сиречь профанного простонародного убеждения, будто бы труд облагораживает человека. Я отнюдь не почитаю труд гарантом успеха и блага, а исходя из сего не полезней ли вам, вместо ворошения книг приняться за практическое деяние, меня же, когда бы не надобность дописать сие сочинение, ничто не могло бы принудить обратиться ни к какому занятию. Мало того — невзирая на то что это признак невежества и беспомощности, и более ничего, — я бы умотал, удалился из города куда-нибудь в глушайшую деревушку, где не только газеты, но и обрывка ее никогда и видом не видывали, уединился в тени смоквы, бросился в мураву и совсем ни о чем бы не думал, а предавался деяниям, коим веками посвящали себя наши предки, — отбросил всякие раздумья, размышления и слился с жизнью природы, благо все мы ее дети. Она же, природа наша благословенная, уж очень на то сподручна: с весной дерева обильною наливаются влагой — природными соками, черпай ее неустанно горстями с раннего утра и до позднего вечера, не вычерпаешь. Лето столько мух нагонит на потолок, что считай их, не считай, до осени не перечтешь. А осень! За окнами льет, все по горло утопает в грязи, а ты уминаешь постель, да еще усиленно лижешь втащенный под одеяло судок. А зимнее пред очагом сидение и ворошение золы? Умиление! Предки наши, полагаете, и чем иным баловались? Да что вы? А препятствовало это им быть, скажите, во какими детинами? Вы, господа, допускаете, я вас уверяю, ошибку, когда верите, что у всего сего мало общего с нами. Напротив, мы связаны, сплетены кровью и плотью, неустранимо и нерасторжимо, оттого что у нас искони почитается старость, пращуров же своих я и сам полагаю старейшими на лоне земли. Впрочем, не худо бы при этом припомнить, что не все из них были ретивые радетели за отчизну и не всякого даже из древних надобно без разбору брать за образец и пример. В укоризну нам не обойти стороной и того, что во всяком из поколений нет-нет да и объявлялся какой-нибудь этакий, с заскоком, на позор нам и поношение, кто — хвать! — и отказывался ворошить со всеми золу и, негодник, брался вдруг тесать камень, дабы восставить его где-нибудь в Икалто или, того хуже, у черта на рогах, или жизнеописание кого из праведников строчить, агиографию пополнять, а то и выпевать пространнейшие поэмы, от коих потомки долго еще будут млеть да замирать, или мозги полоскать над всеобщим переустройством житья, а то над сокровищами, из страны увезенными, бог знает где трястись, помирая от голода, а еще находились такие чокнутые, что увидят где утопающего сукина сына, и бац за ним очертя голову в воду, не зная броду, и поминай обоих как звали! Неймется, ей-богу, строптивцам, у тлеющего очага. Уж сидели бы мирно и смирно или совсем уж блаженствовали под одеялом с чашкой или судком, нежели маяться голодным желудком или покачиваться в такт с течением, раздувшись на дне моря.
3
Объяснять неизвестное ещё более неизвестным (лат.).
XXI
Итак, позволю себе, после сей затяжной докуки, со всей убежденностью утверждать, что мишка у дверей Очигава, а Шамугиа у дверей ворожеи Фоко нажимают на кнопки звонков изо всех сил. Первый напирает могучим когтем, второй указательным пальцем, и ни тот, ни другой не намерены оторвать их от кнопок, пока им не отопрут изнутри. Отпирать между тем ни тут, ни там не торопятся. Собственно, что за спешка, и чего вообще торопиться? Не знаю, как вы, а что касается меня, то я пишу сию книгу и никуда поспешать не думаю. В солдаты или ополченцы меня не возьмут. Слыханное сегодня дело, одноглазый боец или хирург-бородач, насмешек не оберешься — сущий мясник. Ни в бойцы, ни в хирурги, ни, того боле, в общественные деятели меня, правда, не зовут, да я и сам, как уже давеча отметил, не промах, не рвусь и не гожусь в них, зато с лихвой награжден замечательнейшим даром — всегда и везде буйный свой, неукротимый нрав направлять на дела благотворительные, общеполезные, что не токмо удостаиваются похвалы, а и вызывают всеобщие восторг и восхищение, и, чего уж греха таить, я их во всей доступной мне мере и проявляю: как бы ни был уныл и раздосадован, всеми фибрами души усиливаюсь не показать или, Боже сохрани, не передать кому этого своего расположения духа, дабы никто не почел, что жизнь — плевок или дерьмо, и не допустил чего недоброго в свою душу и в случае, когда не преуспел в сем намерении, по малодушию или бабству, тихо страдал, обращал простую повседневную жизнь в сущий ад или, того хуже, изливал жалобы на горькую участь и тщился переложить ее на чужие плечи, при том, что сам я, напротив, только и силюсь убедить и уверить ближних, что жизнь — общий праздник и радость, нескончаемое торжество и блаженство, и что оттого никому не увидеть набежавших на чело мое облаков печали и горести, а едино утоляющую их светлую улыбку радости, с коей и нынче взыскую поставить вас, доброхоты мои, в известность, что, дондеже нам не отопрут ту ли или иную дверь, ни медведь, ни Шамугиа не сделают от порогов и шагу, ниже не оторвут от кнопки звонка ни когтя, ни пальца. Ну не оторвут так не оторвут, нам с вами что? А то, что покамест они на нее (на кнопку) нажимают, мы тем временем покончим со всяческой мелочишкой, тонкостями и деталями и воротимся к повествованию с умягчившимися сердцами и душами.
Скажу откровенно, да и случалось ли, признайтесь, чтоб я не чистую вам выкладывал истину, что не много уже осталось нам выуживать деталей и мелочи. Встрянут вдруг где по течению повествования, так долго ли унять и устранить их? Вот хотя бы сейчас, в текущую, сию минуту, затесалось нечто, мешающее продвижению. Речь идет об одной, но столь въедливой мелочишке, что не приведи, как говорится, Господь. Впрочем, такой ей, очевидно, и должно быть. Плохо то, что сейчас ни одна зараза-деталь не приходит мне в голову. До чертиков хочется, чтоб пришла, правда, потому только, что уж очень я, влача свою тягомотину, к ней, детали и мелочи, прикипел. Что и говорить, мне чрезвычайно по нраву замершие у дверей, как изваяния, мишка и следователь, не отрывающие дланей от звонков и ужасно разнервничавшиеся. Что ж, пусть звонят, покамест я не обращу к ним взора и не пресеку потуг и одного, и другого. Не воображайте, что я не страдаю, когда кто вожделеет истины именно от меня. Нет-нет, я ведь вам не редактор, чтоб злорадствовать при виде чужих мучений. Скажу больше, когда бы во мне открылись возможности и умение, я бы поднял дух и медведя, и Шамугиа и дал бы волю обоим. Полагаете, я в восторге от того, что и один, и другой мечутся на поводу моего повествования? Их ли вина, что они сложены, я уж не говорю о словах, а из одних только буковок да значков препинания, а не из живых плоти и крови, в чем, даю голову на отсечение, ни чьей иной, кроме моей, вины нет и в помине не было: слабо, признаюсь, слабо мне обрисовать их во всей полноте, оживить прямо у вас на глазах, как это неподражаемо удавалось древним. О, эти древние, облагодетельствованные высшим, небесным даром! Наверняка в их чернилах содержалось нечто такое, что герои их творений кажутся вылепленными даже не из плоти и крови, а совсем уж из амброзии и нектара. Кто из нынешних владеет хоть тысячной долей совершенства, каковое сами же мы, нынешние, приписываем сим древним? И где мне, невежественному, обрести словеса, коим под силу воспеть и восславить их величественные деяния? И не сдается ли вам, моим господам, что множеству древних мы справедливо, а множеству и несправедливо вменяем в статус и свойство то самое совершенство, каковое ныне неотъемлемо от нас самих? И не представляется ли вам все это предпосылкой к тому, чтобы создалось впечатление, будто древние недосягаемо выше нынешних и будто эти последние, стало быть нынешние, ни прозорливостью и предусмотрительностью, ни стараньем и тщанием, ни нравственной чистотой, ни даже и действенной плодовитостью — к месту ли при сем упоминать о природном благородстве и щедрости благодати? — и на тысячу миль не приближаются к древним. Мне ведомо, и сие мое знание поверяется чутьем и нюхом, а посему нет ни малейшей надобности напоминать, что мне слабо досягнуть и до тысячной доли того, что давалось и что свершали древние, и хотя не щажу живота своего для трудов, превышающих силы одного человека, однако же, как мне уже довелось отметить, и в подметки не гожусь тем, прежним, предшественникам. И при всем том — долго ли убедиться моим радетелям — не унимаюсь, не выпускаю из рук пера. Да и уймешься ли, слагая книгу XXI века?
То есть что значит книгу? Сколько ни строчи ее, достоверную, проницательную, неотрывную от времени и обстоятельств, главнейшую на весь новый век, однако же жизнь течет своим чередом. Течет! Не течет, а бурлит, кипит, перекатывается. Велика важность, строчишь и слагаешь. Нынче не слагает разве что отпетый ленивец. Так не отставить ли перо свое в сторону и не приняться ли, когда в тебе сохранилась хоть капелька совести, за то, что велит тебе не кто иной, как предок, сиречь засучить рукава и погрузиться в толчение воды в ступе? Тем более, что нынче и старый, и малый только этим и пробавляются. Ну да ладно!.. Как свидетельствует немалый уже опыт человечества, сколько ни пыжиться и ни хорохориться, а времени, что даровано всякому из нас без изъятия природою ли, провидением, Всевышним или всем разом, плодотворнее не используешь. И до книг ли сейчас, как поглядишь? Паче, что никакой из них не наставить хоть одну душу на путь истины и добра и не побудить откреститься, отмежеваться от зла. Что? На кой, говорите, черт эта книга, когда она не облагородит и не умягчит ни одной во всем свете души? Не скажу, не думал, побожусь вам, об этом. Да об этом ли только? Я не думаю, когда пишу, ни о чем. Что само взбредет в голову, то и переношу на бумагу. И не воображайте, что клевещу и злословлю, я веду речь о том, и только — на том и стою — о том, что являет собою непререкаемую, неоспоримую истину. Спросить меня, для чего пишу, так, пожалуй, и не отвечу. Впрочем, нет, лукавлю, отчего бы и не ответить, для чего и для кого лезу из кожи, — для потомства, черт побери! Правда, мне уже и сегодня ясно, как день, — хоть при том решительно все равно, — что обо мне скажут потомки. Но, убежден, потомкам не все равно, что сообщу им я. А сказать им и тянет, и есть о чем, и по преимуществу о хорошем и добром. Когда б не опора, не надежда на вас (я при этом обращаюсь только к потомкам), для чего бы мне изощряться, доказывать, прибегать к средствам внушения… и вообще, клянусь пушистым треугольничком всякой из дам, вами только и держусь, мои златоусты. И не берите, ей-богу, в голову, что все сие шуточки-прибауточки. Позволю ли я себе, несмышленому, этакие с вами забавы, когда вы мне так невыразимо дороги. Ни к селу, должно быть, ни к городу, но скажу, что мне ну до чертиков любопытно, окажется ли упомянутый треугольник у дам в ваше время на том самом участке тела, что и у нынешних, да и сохранится ль вообще? Поскольку множество недоумков нынче долдонит, что, мол, будто бы все ведет к тому, чтоб угощаться посредством задницы, испражняться же из уст. Ладно уж! Случается услышать такое, к тому же и непристойными выраженное словесами, воспроизведение чего превышает отвагу всякого благовоспитанного мужа.
Что бы, однако, могли значить суесловие, брань и пустоглаголание наших ораторов-краснобаев? Неужто, не приведи Господи, маячит творческое угасание или, как его… не упомню, как называется? Вроде климакс? Да можно ли, сокровенные мои, быть такому? И уж не полагаете ли вы, что книге следовало бы зваться не «Минеральным джазом», а «Творческим климаксом»? Пожалуй, и сейчас еще не поздно взять, да и переименовать ее, и какая облеченная плотью и кровью тварь может нам в этом воспрепятствовать? Во всем свете не отыщется силы, могущей не позволить мне этого. Впрочем, при чем тут недопущения и запреты, ну их, ей-богу! Мне самому не нравилось выбранное название. Оно ведь, название, как издревле повелось, суть слово или сочетание слов, коим надлежит по мере сил и возможностей прежде и ярче всего иного выпятить и выявить то, что кроется под обложкою или, если рубануть очень уж коротко, вместить в себя смысл всего сочинения. Ну, так какое же, стало быть, господа, предпочтительнее дать название повествованию, дабы оно вобрало в себя все сгрудившееся нагромождение, и в каком заключено больше толка — в «Минеральном джазе» или в «Творческом климаксе»? Что это вы, господа, притихли? Затрудняетесь выбрать одно всего из двух? Право, забывчивые мои, как попросишь, так и не выжмешь из вас ни слова! Как сговорились. Впрочем, что ж это я давлю на вас, принуждаю вас выбрать? Кому, как не вам самим, знать свое дело. Ну так и знайте! Я же решаюсь переименовать свою книгу в «Творческий климакс» и… О покорнейше вас прошу, не принимайтесь за кляузы! Высказались бы, когда было надобно, теперь же уж поздно, и ничего не переиначится, клянусь местом упокоения царя царей, повелительницы нашей Тамары и отсеченными за веру сосцами царицы и мученицы Кетеван. И вообще пора закругляться с этой темой, закончить и увенчать ее. Мишка с Шамугиа вот-вот продавят кнопки звонков, между тем цель этой главы коснуться пары-другой деталей. Коснулись, однако же, не пары-другой, а чуть не букета, соцветия, притом со всем проникновением и тщанием, и многажды, а не единожды. Так что можем ответственно, с распахнутою душой — памятуя, что отныне у книги не одно, а два названия: то, коему вы отдаете предпочтение, стало быть, первое, и второе, почитаемое мною своим и только своим, — воротиться к повествованию.
XXII
Досточтимые господа, настоятельно рекомендую вам пропустить при чтении предлежащую главу и переключиться прямо на следующую. По правде, она и спервоначала не предназначалась к тому, чтоб быть загнанной в сию книгу, однако по причине водянистости и жидковатости, что роднит ее с предыдущими главами, не превосходя их по удельному своему весу, ниже уступая по легковесности, к тому же, как уже успелось заметить, всякое из моих соображений, попав на бумагу, становится, скорей, государственным, нежели собственным моим достоянием, отчего я и принужден оставить главу сию здесь в неприкосновенности и ненарушимости, питая надежду, что вы, послушные разуму, примете мою рекомендацию в соображение и ни за что главу не прочтете. И если кого черт дернет с любопытством ткнуться-таки в нее, то, льщусь упованием, равнодушными она вас не оставит и если не удовольствует и не обогатит, то лишить ничего не лишит, разве что целомудрия.