ЖАНРЫ

Мир человека в слове Древней Руси
Шрифт:

Ср. в «Пчеле»: «Человци подобии суть облакомъ, иногда в ино мсто воздухомъ носими» (с. 229—230); «держава страстьная не вдасть человкомъ быти яко человкомъ» (с. 32); слово человкъ употребляется лишь в форме множественного числа, но уже как перевод греческого 'anthropa («человеки»). Бремя страстей мешает человеку оставаться человеком — вот смысл последнего изречения; в таком случае человек превращается в дикого зверя.

В форме единственного числа слово человкъ известно только с XIII в., причем обычно в сочетании с неопределенными словами сей, такой, нкый, первый, иной. «Нкый чловкъ» скажут о том, кто что-либо совершил, чем-либо выделился из массы других, иных, всех прочих.

В «Сказаниях о Соломоне и Китоврасе» обращаются к кентавру: «Которых людей еси ты, человекъ ли еси ты или бсъ?», и кентавр успокаивает: «Азъ есмь человкъ [из] живущих под землею» (Сказ. Соломон., с. 72). И кентавр назван человеком, хотя он странен и необычен; чтобы выделить его из массы, потребовалось одно лишь слово человкъ. Человек (а не бес), потому что он из семейства людей, — тоже важное уточнение, которого не могло быть в XII в. «Человек» и «люди» вступают в новые взаимные отношения, постепенно заполняя возникшее противопоставление «личность — масса», из которой личность выходит. Человек выделился из людей, но люди — по-прежнему масса, народ. В народном языке началось постепенное устранение множественности у слова человкъ и собирательности у слова людие. Возникает четкое различие: человек — индивид (не некий), а люди — толпа.

До XIII в. не могли бы сказать и так: «Въ постъ ни человкъ, ни дтина не крестится» (Заповеди, с. 12); здесь человкъ — взрослый, зрелый муж, противопоставленный ребенку, детине. Игумен Даниил тщательно вычисляет маршрут своего путешествия, определяя расстояние тем, сколько можно «пшему человку ити» (Хож. игум. Даниил., с. 92); а вот как описывает он «пещерку малу», «яко можеть человкъ влсти на колну» (с. 17) и т. д.; здесь говорится о всяком человеке, но именно о человеке.

В «Повести об убиении Батыя» сначала «глаголють же нции иже тамо живущеи человци» (с. 113), это передано в старой книжной форме как общепринятый рефрен повествования, как ссылка на неопределенные свидетельства (человци — старая форма множественного числа). В рассказе же о походах кочевников: «человкы закалая, иныхъ же плняя» (с. 111) — то же слово в иной форме множественного числа использовано как обозначение конкретных людей. Но вот другие тексты: «иже тогда все человечество вси плакахуся, вси въздыхаху, вси "увы!" взываху» (с. 111), «и толико множество человеческое погубивъ [там, где прошел "Мамай"]» (с. 110). Постепенное усиление образа — особенность художественного текста, поэтому характерно перемещение внимания с простой (конкретной) множественности («человкы») через собирательность («все человечество») к собирательной множественности («толико множество человеческое»). Происходит накопление степеней качественности и одновременно возникает попытка совместить в сознании индивидуальность каждого отдельного человека с бесконечной множественностью людей. Абстрактное качество множественности лиц передано прилагательным, иначе и не могло быть, потому что гиперболичность средневекового образа не могла обойтись без указания на конкретный признак.

Становясь формой выражения личности, слово человкъ неизбежно сталкивалось со словом мужь. Некоторое время оба они обозначают человека в его противопоставлении зверю, животному. Однако есть и различие: слово мужь чаще встречается в деловой и судебной письменности; в «Русской Правде» «безличный термин мужь стал обычным» (Тихомиров, 1941, с. 64), мужи в этом памятнике — "свободные люди" (там же, с. 49); но в «Русской Правде» находим и слово человкъ. Слово человкъ обычно и часто в философской и богословской литературе, в переводных светских текстах — там, где по строгим канонам требуется еще противопоставить земного человека богу или бесу. Слово мужь обозначает человека, конкретного в своих проявлениях, признаках и во плоти. «Человек» — некая абстракция, вторичное отвлечение от «человеков», и потому часто в течение долгого времени соотносится с рядом других именований людей. В памятниках можно найти такие выражения, как первый человек (Адам), божий человек (Андрей юродивый) и др., и всегда в них содержится указание на какую-либо особенность проявления человеческих качеств, отраженно указывающих на зависимость человека от небесных сил или демонов. Но «муж» — земной человек, самостоятельный и независимый от действия всех этих сил. «Доброго человека» еще нет, потому что выражение добрый человек — отвлеченность высшего порядка, тогда как отвлеченность средневекового сознания еще не перешла порог конкретности в своем воплощении; отвлеченность в средние века всегда представлена ясным и вещным образом путем замены одного понятия другим, образно и зримо. Сочетание добрый человек было известно (в болгарском переводе X в., в русском списке XI в. — Срезневский, I, стб. 682) как соответствие греческому agath'os "знатный", "храбрый" (отличный по какому-либо признаку); формула еще не наполнилась конкретным смыслом. Нкый человкъ — один из способов выражения такой отвлеченности, разрушавшей конкретность данного мира, потому что к числу людей постепенно стали относить самые разные существа вплоть до кентавров и безглавых страдальцев из рахманской земли. Чтобы выразить отвлеченность нового типа, книжник пользуется дополнительными словами, которые уточняют характеристику безликого на первый взгляд «человека»: вьсь человкъ или всякъ человкъ, а также прежняя форма чловци временами позволяют возвыситься до отвлеченности смысла, но все это остается в каждом отдельном тексте, только в нем — в отношении данных мыслей или сообщений, а потому и не стало еще, по-видимому, фактом коллективного сознания, фактом языка. Конкретность текста держит абстракцию в своих, границах и не дает возможности для проявления категориальности. «Человекъ есть непороченъ и праведенъ и богочтивъ, огрбаяся от всякоя злы вещи, а иже таковыми не свдтельствованы не человкъ есть, но скотина» (Хрон. Георг. Амарт., с. 57—58) — таково представление о «человеке» в переводном тексте морализующего содержания: это одновременно и данный человек и человек вообще (т. е. люди). Достойно упоминания также и то, что в оригинальных русских текстах иноземец именуется как латинский человкъ, а в переводных иначе — как мужь египтянинъ. Латинский значит "католической веры", поэтому речь идет о множестве людей, о «чловцех». «Мужь» проживает в Египте, с вопросами веры высказывание мужь египтянинъ не связано, поэтому, когда идет речь об одном человеке, употребляется слово мужь. Каждый раз различия столь индивидуальны, что могут варьировать в самых широких пределах.

Социальная принадлежность человека также устанавливается с помощь слова мужь; муж всегда противопоставлен холопу, рабу, тогда как человеком могут назвать и холопа (Бенвенист, 1974, с. 366—368). В древнерусских текстах слово мужь всегда имеет такие определения, как досточюдный, праведный, избранный, благочестивый, богатый (ср. Патерик, с. 81, 86, 158 и др.), в переводах — в соответствии с оригиналом — появляются мужи худые (Девг. деян., л. 17г), убогие, нечестивые, лукавые (часто в «Пчеле») и др.; таким образом, социальная характеристика оказывается связанной с принадлежностью мужа к определенной среде. В отличие, например, от слова человкъ слову мужь всегда предпосланы определения высоких социальных рангов, характерных для русского быта, — лпший, нарочитый, лучьший и т. д., оно может употребляться и в форме множественного числа (лпшии мужи). Такие определения к слову отражают новое — средневековое — представление о муже: он высок по рангу, приближен к князю. Такое значение слова неизвестно старославянским текстам, оно является древнерусским (Львов, 1975, с. 221). Когда оказывается необходимым понизить ранг мужа, используется уменьшительный суффикс: мужикъ. В Пскове в 1607 г. записано такое распределение функций между мужем и мужиком: чловекъ — мужчина, а мужикъ — мужчина низшего класса (Фенне, с. 25). Сочетание деревенские мужики неоднократно встречается на страницах Вестей-Курантов в XVII в. (Вести, I, с. 16 и др.). Так же и в народных сказаниях, былинах, песнях: мужик — всегда деревенщина. Бытовое слово мужикъ столкнулось сразу с несколькими высокими, книжного происхождения словами, вот как у Епифания Премудрого: «глаголаше къ мнихомъ поселянинъ онъ, глаголемый земледлець, и въправду рещи поселянинъ, акы невжа сый и не смотряй внутрьнима очима, но вншнима» (Жит. Сергия, с. 354); поселянинъ здесь — и земледелец, и мужик. Тогда же и слово человкъ, которое не имеет формы множественности, в противопоставлении слову мужь начинает приобретать значение низших рангов: свой человкъ (на службе у кого-либо), как в берестяных грамотах и в летописях, вообще человкъ простъ (Лавр. лет., л. 121б) — о человеке низкого социального ранга. Слово человкъ во всех своих признаках представлено еще как многозначное, это связано с включением понятия «человек» в новые рамки социальной жизни. Одновременная противопоставленность человека и скоту, и богу, и мужу дробит понятие «человек», еще не разорванное с представлением о человеке, свободном от всяких связей с окружающим миром. Как нет еще добрых людей (в нашем понимании), так нет еще и вольного человека.

«Муж» также находится еще в сложном сплетении социальных отношений — к человеку (как полноправный член общества), к юноше (как зрелый человек), к женщине (как мужчина и муж) и просто как мужественный человек, воин (Лавр. лет., л. 84; Пчела, с. 16). Общность и неразделенность представлений о муже и человеке в это раннее время проявляет себя и в том, что форма множественного числа мужи часто значит "люди" — т. е. и «мужи», и «человеки» сразу (последние, правда, только мужского пола).

Все это мельчит представление древнего русича о гранях человеческой личности. Старый мир рассыпался, новый — феодальный — еще не установил своих понятий и пользуется именованиями предшествующей поры. Но в общих переплетениях понятий нового социального быта и устаревающей терминологии можно все-таки разглядеть главное: прежние, вынесенные из родового быта слова проникаются смыслом новых социальных отношений, выражая, например, степени феодальной иерархии. Всякий, кто выше тебя, — «муж»; любой, кто ниже, — «человек» («люди»). Семейные, хозяйственные, государственные интересы слились в общей перспективе, и слово мужь стало точкой отсчета в именованиях любой из этих иерархий. Развитие переносных значений слов, всегда социально оправданных (мужь — о человеке высокого чина и человкъ — о том, кто в услужении), хотя и связано с соответствующими значениями греческих слов и проникает на Русь в переводных текстах, но в русском языке развивается под влиянием собственных социальных отношений. Новый быт развивает дотоле скрытые возможности языковых форм, которые начинают выражать складывающиеся в обществе понятия.

Терминологичность всех описанных слов определяется просто: значение каждого из них по мере необходимости и в столкновении с близкими по значению словами специализируется; устраняется многозначность слов; точность номинации достигается за счет использования определений при имени существительном. Определения уточняют каждый данный, конкретный оттенок смысла, который в том или ином случае требуется передать, одновременно как бы извлекая из семантики корня еще одно его значение. Даже грамматически такие слова различаются. Мужь, человкъ, народъ всегда в форме единственного числа; противопоставлена им форма множественного числа: мужи (или собирательное мужья), человци (или люди), как и языки (языци) в противоположность единственному и всегда родному «языку», — все это формально выражает противопоставление точного термина собирательной множественности бытового плана, которая все еще остается на низшем уровне социальных отношений.

ЧЕЛЯДЬ

Зависимое население древнерусских княжеств особенно интересовало историков. В старых текстах сохранилось много слов, в которых видели обозначение пленных, невольников, рабов, слуг, черни. Полагали, что даже такие слова, как домъ, огнище или семья, иногда обозначали «патриархальных рабов» (Зимин, 1973, с. 16), не говоря уж о словах смьрдъ или челядь. Челядь — захваченные в плен враги, в древности они обязательно были иноплеменниками, т. е. «чужими» (Мавродин, 1978, с. 62—63). «Источники позволяют утверждать, что челядь на Руси X—XII вв. — это рабы» (Фроянов, 1974, с. 103), но в отличие от холопов, которые были рабами «местного происхождения», из числа обедневших членов рода, челядь — полоняники (там же, с. 112). Есть более осторожное высказывание: холопы и смерды совместно назывались челядью, это лично зависимые люди, хотя и не обязательно рабы; в глубине веков челядь — патриархальные рабы при хозяине дома, familia, общий род (Греков, 1953, с. 167).

В путаницу суждений мнение академика Б. Д. Грекова трезво вносит определенный смысл. О несуразице понимания семьи или дома как сборища пленных и рабов при доме нечего и говорить; такие определения основаны на толковании переводов Евангелия на славянский язык, и подобные «патриархальные рабы» оказались внесенными в славянский быт из византийской традиции. Так же решается вопрос о том, не одно ли и то же состояние скрывается за словами смьрдъ, холопъ или челядь. Нужно различать стилистические пласты древнерусских текстов, в которых при обозначении одного и того же явления пользовались словами разного стилистического ранга. Рабъ во всех значениях — книжное слово, но и челядь в некоторых своих значениях также является книжным. Несвободный, лишенный прав человек в переводах моравской школы Мефодия еще в конце IX в. обозначался словом челядь, в Восточной Болгарии ученики Мефодия заменили это обозначение словом домъ (Львов, 1975, с. 233). В тех древнерусских грамотах XII—XIII вв., в которых упоминается слово челядь, нет и намека на смердов, и наоборот (Зимин, 1973, с. 101); челядь всегда указывается при дворе государя-хозяина, тогда как смерд или раб связаны с работой на пашне (там же, с. 82—83). Русские договоры с греками X в. говорят о пленных и челяди, значит, в то время челядь понималась уже как некая постоянная группа зависимых лиц, не из числа пленных. Русь торговала челядью и позже, хотя церковь постоянно протестовала против продажи единоверцев неверным (Дьяконов, 1912, с. 110); челядь, таким образом, входила в состав «своих» (хотя бы по вере).

Поделиться с друзьями: