Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мир миров - российский зачин

Гефтер Михаил Яковлевич

Шрифт:

Вопрос вопросов - как избежать этой морально неоднозначной ситуации, которую мы не в силах будем разрешить? (Я снова цитирую Вас, но на сей раз объединяю словом мы и вас, и нас, всех.)

Я начал писать Вам это письмо 21 июня, а кончаю 22-го. Памятные дни. В 1941-м Вам было, если не ошибаюсь, три года. А я, моя жена и мой друг, погибший на войне, готовились к последнему университетскому экзамену. Теперь мы сравнялись - не годами, разумеется, и даже не опытом, а ответственностью.

На днях перечитывал письма Томаса Манна. Посмотрите написанное им 15 мая 1941-го Вашей соотечественнице. Там есть прекрасные строки и верные мысли. Он пишет Агнесс Э.Мейер: Как приятно слышать Ваши уверения, что мы понятия не имеем о том, что произойдет! Повторяйте их как можно чаще; я пью их, как сладкое вино. Однако в Вашей фразе Полагайтесь на Америку в мрачные часы! есть какая-то логическая погрешность. Ведь мрачные часы - это как раз часы сомнения... И - в конце письма: Я не требую любви к отечеству. Но я требую порядочности и глубокого уважения к великим решениям человечества.

Разве не об этом идет сейчас речь?

1985 Из Слова о Раисе Борисовне Лерт (некролог). [Р.Б.Лерт - на

поколение старше Гефтера. Журналистка. В самиздатские годы

раскрылся ее публицистический дар. Основательница и один из

редакторов свободного московского самиздатского журнала Поиски.]

...Был ли я в 1976-м большим радикалом, чем Раиса Борисовна? В том,

что касается критики существующего, - пожалуй, нет. А относительно

защиты независимой мысли, показанной всякому обществу, если только

оно - общество, мы с Раисой Борисовной, конечно же, были солидарны

без всяких оговорок; с этого и началась наша близость. Различие же

проистекало не столько из несовпадения в возрасте, сколько из не

вполне одинакового способа думать. Парадоксально, но, не историк,

она была историчнее меня в том смысле, что больше доверяла истории,

этой великой искуснице начинать и переиначивать, раньше или позже

приходя к тому, что определяется (как убеждены были целые поколения

верующих атеистов) не сиюминутными обстоятельствами, а социальной

пластикой в ее долговременном измерении - с человеком труда в

фокусе сбывшегося и предстоящего. Я же к этому рубежу (а 76-й был

как раз моим рубежом) не то чтобы перемахнул через прогрессистский

канон и, отрекшись от материалистического понимания истории, пришел

на свой манер к той комбинации пессимизма и иронии, сторонники

которой полагают, что история если и учит, то лишь тому, что она

никогда, никого и ничему не научила... Нет, я не отряхнул прах от

своих ног и не посыпал голову пеплом. Но мой взгляд на связку

будущего с прошлым претерпел существенную перемену. Сомнение

коснулось не формы всесветного единства, а сути. Не достижимости

его, а отмеренности Временем самого движения к единственности

человечества. Я опускаю фазы в своих пересмотрах, в конечном счете

уложившихся в формулу: конец Истории, но не конец рода

человеческого...Раиса Борисовна с нескрываемой заинтересованностью

слушала мои рассуждения. Ее не смущала резкость вывода об

исчерпанном пределе, о крае пропасти, на котором не задержаться

иначе, как усилием людей и миров, превозмогающих - врозь и вместе

укорененные символы веры. Не социализм, не капитализм, не почва, не

заимствование... Но что же, что же?
– она настаивала на уточнении,

показанном домашнему с е г о д н я. Исчерпан предел, а дальше?

Дальше, - отвечал я, - переоткрытие жизни через стучащуюся в двери

смерть. Дальше - другая жизнь, возвращающая человека в эволюцию,

если у него хватит сил на это великое вспять, на эту сверхновую

цивилизацию, - другая жизнь, заменяющая классическое что делать? на

ЧЕГО ДЕЛАТЬ НЕЛЬЗЯ, которое, однако, не к первозданному табу

возврат, а к иному запрету, возбуждающему мысль, вызывая эврики

зрелого действия. И быть может, как раз дома и суждено будет тем,

кто после нас (а вдруг - и нам?), сделать решающий шаг к той земле

необетованной, где не свое навсегда перестанет быть чужим, а с ним,

с чужим, с этим роковым спутником человека, уйдет и кровь как

аргумент и пьедестал властителей, оккупировавших развитие... Моей

собеседнице кода эта не могла не быть близкой и по интонации, и по

внутренней перекличке с юношескими грезами. Но полного согласия не

было - и не потому, что с ее стороны заявлялся отвод по существу.

Просто по всему складу своему Раиса Борисовна не могла долго

задерживаться на метафизической территории. Внимая, она как бы

прикидывала: что бы это значило для отдельной жизни и какие

обязательства проистекают отсюда для тех, кто с первых сознательных

лет привык, что вне таких обязательств, звучащих как обет и как

привычка, и жизнь - не жизнь, а прозябание, пустота? Нет, она не

помышляла о ренессансе максимализма 20-х. От этого она ушла напрочь

еще тогда, когда ее партийный статус не претерпел решительных

перемен. Добивалась же она ясности, которая удовлетворила бы ум и

сердце. Ясности в пределах замыслов и начинаний, посредством

которых человек стремился соединить развитие с равенством,

достоинство личности с благом массы, терпя поражения, но с каждым

таким поражением - избывая его новым действием, возобновлялся как

творец все той же истории. Так было. Отчего же не быть вновь? Она

искала его - творца, - и когда читала старых и новых авторов, и

когда вслушивалась в разные за и против, надеясь нащупать ответ не

непременно в виде стройной, законченной теории либо в образах

грядущего, самая привычность которых настораживала: не суррогаты

ли? Когда же оказывалось, что именно так или совсем близко к этому,

тогда к прежнему духовному разладу прибавлялись горечь свежих

узнаваний и крушение на сей раз еще более быстротечных надежд.

Вместе с тем у Раисы Борисовны был своего рода инстинкт

сопротивления навязчивой и самоуверенной новизне, легкости

Поделиться с друзьями: