ЖАНРЫ

Мировая история в легендах и мифах
Шрифт:

Охотно принимал варягов император Константинопольский на свою службу. И сидели потом бывшие императорские служивые в выбутских избах, топившихся по-черному, кашляли и отплевывавались от дыма, лезшего в нутро, и ругались — порой то греческими словами чудными, длинными, торжественными; то по-варяжски, отрывистее, точно кто бычьи пузыри надувал для потехи, и они лопались; то по-славянски, хлестко и переливчато. И вели за чаркой разные мужские разговоры: отскакивали от дубовых кругляков слова «катафракта» [144] , «паракимомен», «гинекей», «василевс». И мерцали в лучинной полутьме безоконных изб нательные кресты — железные, серебряные, даже золотые. Не у всех — принимать греческого бога не все решались, но у многих. Крестами гордились, это был знак, по которому в братство «царьградцев» принимали сразу. И они, вой, отчаянно приукрашивая и привирая о своих доблестях, рассказывали своим исцарапанным забиякам-сынкам о Золотом Царьграде, самом великом городе на всей земле. Мальчишки были не промах, по шишкам сызмальства как по траве ходили, и на мякине их было не провести, но отцам про Царьград верили и видели о нем сны. И манил их этот город, как манил их отцов. А когда умирали служивые русы-царьградцы, просили родню о странном — не сколачивать погребальных ладей и не отдавать пепел, по обычаю, реке и ветру, а зарыть их как есть в землю, словно семя для будущего всхода.

144

Латные конники.

А над всем над этим равнодушно куковала никогда не видимая, потому и загадочная плесковская кукушка, эта неумолимая русская мойра [145] , отмеривая годы — кому сколько. И под ее «ку-ку» выбутский лес поглощал все пришлое — и греческие слова, и варяжские, и иные, как покрывают мхи павшие деревья — ничего ведь потом от коряг этих не остается: только бесконечный, торжествующе-зеленый ковер мха.

Бывший этериарх Феодор слишком много видел, много думал и слишком много пил, а все это вместе неизменно делает человека философом.

145

Мойры — древнегреческие богини судьбы, от которых зависела длительность человеческой жизни.

После императорской службы в Выбуты возвращались не все — кто-то навсегда оставался в этой самой великолепной на земле клоаке по имени Константинополь. Кто-то, у кого еще были силы, а заработанные деньги и жизнь просажены до сей поры вообще невесть на что, шел искать счастья дальше — наемником к франкам, германцам, италийцам.

Но были и те, кто возвращался на родину.

Если было счастье выжить, отпускали варягов-наемников с новым оружием, отличными паволоками, серебряной посудой и другими богатыми дарами за службу. И с честью. Вот только у него, бывшего этериарха Феодора, все получилось иначе… Хорошо еще, ноги унес. Здесь, в Выбутской веси, в такой дали от дворцовых распрей и ядов, — кому он нужен?

Феодор вернулся в весь Выбутскую под вечер. Повезло ему тогда: только вошел в избу — и разразился ливень, неся облегчение тяжелым, сине-серым облакам, что целый день, пока он гнал коня от Волхова, беременно нависали над дорогой и летними лесами.

В избе было совсем темно. Лучина в углу светила с ленцой, словно делала одолжение, отражалась в корчажке с водой под нею так, что казалось — огней два.

За столетней, лицом к двери, сидела девчонка в темном платье, а может, и не темном — что в таком лучинном мраке было разглядеть? — и что-то с удовольствием ела, стуча деревянной ложкой. Пахло вкусно. Взглянула на него, замерла вся на мгновение, увидев… И опять застучала ложкой. Было что-то щемящее в этом ее одиноком обеде…

— Хельга? — сделал он шаг.

Вот тогда она и подняла на него глаза как следует, и он осекся. И все заготовленные для дочери слова, и оправдания, и объяснения, которые ничего не объясняли, просто укрывали и повторяли разными способами, более и менее удачными, одну и ту же мысль — «прости!» — оказались не нужны.

Она встала, и он замер, не зная, что же теперь говорить или делать, и что она сейчас сделает или скажет.

А она подошла к двери, где стояло ушатце с наброшенной ветошкой:

— Давай на руки-то солью…

Феодор с радостной готовностью подставил руки.

«Высокая-то какая вымахала!»

Вода буднично зажурчала в кривой корчаге.

Приняла? Простила? По лицу ее ничего сказать было нельзя. Он все рассматривал ее и силился вспомнить Добромилу: на кого дочь больше похожа? Коса роскошная на груди, толще корабельного каната и, вроде… рыжая. И веснушки, веснушки — веселой полосой по носу и щекам, как у него!

Ольга сдернула с гвоздя на печи еще одну ложку, положила на столешню, сняла горшок с очага, поставила перед ним и как ни в чем не бывало продолжала есть. Вот так, молча, они и ели, стуча ложками, украдкой поглядывая друг на друга. Только на мгновение прервался он, чтобы распоясаться. Положил на лавку свой любимый короткий испанский меч, который вместе с отличным седлом купил у одного армянина в гавани Юлиана. Хотелось снять и сапоги, но передумал. И с удивлением подумал тогда, что робеет перед этой незнакомой девчонкой.

Он был рад, что дочь ничего не говорит, не спрашивает, просто кормит его — и все. Но вскоре молчание стало ему невыносимым:

— Одна живешь?

Она посмотрела на него так, что он пожалел о своем вопросе:

— Не одна. С домовыми.

— Каша хорошая. Масло где берешь?

Ольга заметила, что в речи его был чуть заметный чужой выговор.

— Бабка Всеслава приносит. Корова у нее.

Он огляделся. В избе чисто, но до чего ж убого. Земляной пол. Мыши или птицы шуршат в гнилой соломе крыши? Или это дождь? Беленая печь, которую он и сложил когда-то. Огляделся. Он помнил эти бревна еще светлыми и звонкими. Они теперь почернели, смотрели насупившись, с укором. Не изба, а пещера. А ведь сам он и ставил эту избу с отцом и братом (давно уже обоих пожрал огонь в погребальных ладьях).

На черных закопченных бревнах были развешаны какие-то цветные обереги — ленточки, перышки. Единственное косое окно, за которым сейчас что-то настойчиво шептал осенней тьме ливень, затянуто чуть провисшим бычьим пузырем, как бельмом. Феодору теперь казалось, что никакого Царьграда нет, и рынка в Юлиановой гавани нет, и Вуколеона, и нет никаких порфировых спален и потайных ходов, нет ни таверны «Эпсилон», нет и не было никогда ни золотых куполов Святой Софии, несомненно построенных при содействии Небес, ни воплей императорских глашатаев на площади перед церковью Неа, нет и не было никогда тех статных, какие редко бывают в жизни, зеленых бронзовых коней над входом в Большой Ипподром [146] , не было в его жизни ни сожженной Тавурмины, ни воплей агарян, ни испуганных вскриков чаек над Босфором, ни императрицы Зои с ее глазами-затмениями — все это ему только приснилось.

146

Четверка прекрасных бронзовых коней, которые были вывезены из Константинополя крестоносцами в 1204 году, теперь — над входом в собор Святого Марка в Венеции (на крыше установлены копии, сами оригиналы — в музее внутри собора).

«Как я жил тут раньше? Как живут тут люди, чем живут?!» — подумал беглый, беспутный константинопольский этериарх.

Дочери должно было быть лет пятнадцать, но выглядела она старше — широкая в кости, взгляд упрямый, горький, как у взрослой бабы. Хоть толком в темноте избы разглядеть он ее не мог, видно было, что девка выросла ладная. Не мышонком сидела в избе — хозяйкой. «Если принарядить, причесать да умыть как следует…» — подумал он и спросил:

— Как живешь, Хельга?

Пожала плечами, словно он спросил явную глупость:

— Выбуты не дают пропасть.

Опять неловкое, долгое молчание — густое, тяжкое, которое, кажется, можно было резать ножом.

— Челн у меня теперь: перевозом занимаюсь через Великую. Старый перевозчик умер, никто не хотел, а я взялась. Люди платят. Кто — монетой, кто — маслом да медом.

Феодор посмотрел на дочь с изумлением. Отложил ложку:

— Сыт я. Вкусна твоя каша.

Она спросила, не поднимая глаз от еды:

— Глаза кто лишил?

— На службе потерял… Мать как убило, когда? — выдавил он самые трудные слова, которые рано или поздно все равно нужно было произнести.

— В прошлом мае. Волхвы сказали, Перуну она нужна стала… Он ее и забрал, — бросила вдруг девчонка с неожиданной, но явной издевкой непонятно над кем.

— Что это твои этникосы мелют?..

Она слышала это слово раньше. Так те, кто вернулся из Царьграда, иногда называли волхвов, да и остальных в Вы-бутах. Выплевывали это слово презрительно.

Подняла на отца глаза и по-настоящему испугала его тем, как моментально изменилось ее лицо — стало заостренным, неподвижным, очень взрослым, пугающим своей мгновенной переменой, заметной даже в полумраке.

Поделиться с друзьями: