Миры и столкновенья Осипа Мандельштама
Шрифт:
В «Мы» (1913) Маяковский уже защищал мать-Землю, всходящую на костер:
Стынь, злоба!На костер разожженных созвездийвзвесть не позволю мою одичавшую дряхлую мать.Хвастовство футуристического бедуина возведено здесь в ранг бесстрашия, ибо английское «дредноут» буквально значит «бесстрашный». Мать-Земля не должна взойти на костер, подобно жене Газдрубала. Категорический отпор новый поэт дает старому — Бальмонту, оспаривая его «Гимн Солнцу»:
В тот яркий день, когда владыки РимаВ последний раз вступили в Карфаген,Они на пире пламени и дымаРазрушили оплот высоких стен.Но гордая супруга ГаздрубалаНаперекор победному врагу,Взглянув на Солнце, про себя сказала:«Еще теперь я победить могу!» И окружив себя людьми, конями,Как на престол, взошедши на костер,Она слилась с блестящими огнями,И был триумф — несбывшийся позор.Газдрубал — карфагенский полководец, потерпевший поражение в бою с римлянами и умолявший Сципиона о помиловании, тогда как жена его, не желая сдаваться на милость победителя, вместе с детьми бросилась в пламя костра. Именем «Газдрубал» Маяковский обрубает хвосты у комет, варварски разделываясь с любыми поэтическими предшественниками.
На платах-тарелках предлагается отведать мясо самого поглотителя Хроноса (мясо, беф, boeuf — палиндромически-оборотная сторона солнечного Феба). Сделаем шаг назад. Пыточные вопросы футуристической тоски преображаются юмором в пищу поэзии. «Корма» дает каламбурное развитие темы кормления. Это было освоено еще Анненским: «Где б ты ни стал на корабле, / У мачты иль кормила, / Всегда служи своей земле: / Она тебя вскормила». В стихотворении Маяковского «Издевательства» (1916):
Павлиньим хвостом распущу фантазию в пестром цикле,душу во власть отдам рифм неожиданных рою.Хочется вновь услыхать, как с газетных столбцов зацыкалите,кто у дуба, кормящего их,корни рылами роют.Куда исчезает ют, корма цветистого рифменного слова? Пожирается в газетных издевательствах. Лирика кормит критику, которая подрывает сами основы полноценного существования литературы. Но издевательский смех поэта ярче, пестрее злобного цыканья. Описание флоры и фауны в «Издевательствах» содержит слова и части слов, наработанные в маринистических стихах Маяковского. Прежде всего — «корма», которая каламбурно оборачивается «кормом», «кормлением»: «кто у дуба, кормящего их, корни рылами роют». Поэт и в этой басенной аллегории остается на корме поэтического корабля. Он — роящийся корень, конец; критика со свиным рылом — роющий нос, начало.
Мстительному богу, требующему «жестокой платы» противостоит тысячелетний старик, призывающий гладить кошек. «Я глажу всех встречных собаков и кошков», — признавался сам Маяковский. Гладить — разравнивать, приглаживать, превращать в плато смеха. Плата милосердием. На Газдрубалов костер солнца возводятся «стыд сестер» и «морщины седых матерей».
Отклик Сергея Боброва на сборник «Я» Маяковского был мгновенным: «В брошюре <…> последнее стихотворение действительно совсем приятно, но большое влияние Анненского налицо». Позднее Харджиев в меру своего разумения растолковал, как надо понимать Боброва: «Это утверждение основано на чисто внешнем сходстве нескольких слов из последней строфы стихотворения Анненского „Тоска припоминания“ с начальными строками стихотворения Маяковского…».
Во-первых, Анненский социологичен ничуть не меньше Маяковского, за что и приобрел в современном литературоведении репутацию последыша Надсона (М. Гаспаров, М. Безродный), во-вторых, этот «мастер тоски» виртуозно владеет смеховой культурой «иронической Лютеции», о чем прекрасно осведомлены его немногочисленные поэты-наследники, среди которых и Маяковский. По словам Корнея Чуковского, Маяковский «очень внимательно штудировал Иннокентия Анненского». И эти штудии не пропали даром. Речь должна идти о поэтике Анненского, а не об отдельных «балаганных» текстах и чисто внешнем сходстве с Маяковским, как полагал Харджиев. Вот «Тоска припоминания» полностью:
Мне всегда открывается та жеЗалитая чернилом страница.Я уйду от людей, но куда же,От ночей мне куда схорониться?Все живые так стали далёки,Всё небытное стало так внятно,И слились позабытые строкиДо зари в мутно-черные пятна.Весь я там в невозможном ответе,Где миражные буквы маячат……Я люблю, когда в доме есть детиИ когда по ночам они плачут.Любовь к детям выдает в Анненском добросовестного читателя Достоевского:
Но безвинных детских слезНе омыть и покаяньем,Потому что в них Христос,Весь, со всем своим сияньем.Приходит ночь, и поэту она предстает, как залитая чернилами белая страница. Безъязыкость и тоска. Открытость ночи («Мне всегда открывается та же…») означает для героя невозможность спрятаться, схорониться от ее тяжелого бремени и вездесущего взгляда. «Схорониться» — значит укрыться, деться, но Анненский буквально прочитывает слово — умереть, обмереть, не утрачивая, однако, свойства быть живым. Поэт выявляет связь «детей» с мотивом деться куда-нибудь: «в доме есть дети», они дают статус существования, тогда как герой под угрозой исчезновения. Только детский голос освещает ночь, вселяет надежду и дает силы дожить до зари. Само отношение к стиху подобно отношению матери к своим детям — больным детям, которых любят вдвойне:
Но я люблю стихи — и чувства нет святей:Так любит только мать, и лишь больных детей.По Мандельштаму, у книги — тело больного ребенка: «Некоторые страницы сквозили, как луковичная шелуха. В них жила корь, скарлатина и ветряная оспа» (II, 490). Девятнадцатилетний социалист Маяковский призывает Творца к ответу, его «Я» бунтует. Сергей Бобров был соратником и другом молодого Пастернака, он-то их и познакомил, о чем рассказано в «Охранной грамоте». Там же Пастернак говорит о всё увеличивающихся сходствах и совпадениях с Маяковским, которые заставляли его искать иной путь стихотворчества. Обратимся к двум стихотворениям из «Близнеца в тучах». Сначала — о смерти детей, символической смерти, связанной с инициацией. Ребенок умирает, когда утрачивает девственность. И дети воскресают, вкусив вслед за Адамом и Евой от древа познания и получив второе рождение. Текст предваряет эпиграф из Сафо: «Девственность, девственность, куда ты от меня уходишь?..». Далее:
Вчера, как бога статуэтка,Нагой ребенок был разбит.Плачь! Этот дождь за ветхой веткойЕще слезой твоей не сыт.Сегодня с первым светом встанутДетьми уснувшие вчера,Мечом призывов новых стянутИзгиб застывшего бедра.Дворовый оклик свой татарыЕдва ль успеют разнести,— Они оглянутся на старыйПробег знакомого пути.Они узнают тот, сиротский,Северно-сизый, сорный дождь,Тот горизонт горнозаводскийТеатров, башен, боен, почт.Они узнают на гигантеСледы чужих творивших рук,Они услышат возглас: «Встаньте,Четой зиждительных услуг!»Увы, им надлежит отнынеВесь облачный его объем,И весь полет гранитных линийПод пар избороздить вдвоем.О, запрокинь в венце наносномПодрезанный лобзаньем лик.Смотри, к каким великим веснамНесет окровавленный миг!И рыцарем старинной Польши,Чей в топях погребен галоп,Усни! Тебя не бросит большеВ оружий девственных озноб.