«Мне ли не пожалеть…»
Шрифт:
Впрочем, Лептагов строил все, повторив со своим хором едва ли не треть знаменитых церквей: и иерусалимские, и константинопольские, и римские. Он чрезвычайно легко, даже с изяществом переходил от романского стиля к готике, а потом снова возвращался к русским храмам. Он был неутомим, то возводя спокойные, как будто совсем отрешенные от земной жизни церкви, они были обращены лишь вверх, к Богу, земля им была не нужна, они едва ее касались, а на другой день на том же самом месте стояли массивные храмы со стенами из цельных глыб камня, почти без окон или с окнами, узкими, как бойницы. Церкви эти были укоренены в земле и тяжелы, как грехи человека. Кажется, Лептагов все время колебался между двумя ипостасями, двумя природами Христа, он то верил, что человек может быть спасен и будет спасен, то понимал, что ничто не может искупить его грехи.
Голоса были благодатным строительным материалом, может быть, вообще лучшим, и иногда, когда ему было особенно хорошо и весело, некоторые из церквей он и правда отрывал от земли, совсем отрывал. Как дыхание, они рождались в человеке и, выйдя из него на волю, повисали над миром и над текущей, волнующейся водой, будто сады Семирамиды. Совсем уже порвавшие с землей, с грехом, вознесенные и прекрасные, храмы эти казались зыбкими, как вода под ними, или такими же зыбкими, как сон; стены, сотканные из звука, были невесомы, колебались, вибрировали, трепетали, словно крылья бабочки — подуешь и улетит, и все же они были прочны, в них была вера. Я уже говорил, что Лептагов нередко следовал устоявшейся традиции, но часто было даже невозможно угадать прообраз того, что он делал, если таковой вообще был. Он, без сомнения, очень любил высокие своды, купола, но, выстроив, возведя их, он и здесь стремился во что бы то ни стало тут же оторвать свод от земли, чтобы у каждого, кто на него смотрел, было ощущение, что храм и строили уже вознесенным. Внутренняя сторона купола — небо так и так было совсем другой стихией, обиталищем ангелов и самого Бога, и он из сильных, низких голосов — басов и баритонов — ставя мощные подпружные арки под барабан, держащий небесную твердь, в то же время всячески прятал их, маскировал высокими голосами. Он сплетал голоса скопцов в причудливые растительные орнаменты, рисовал ими прозрачные, полные света и воздуха фрески, и арки вдруг делались призрачными и невесомыми, будто их и вовсе не было. Он снимал с них ношу, снимал страшную тяжесть, страшное давление купола, как некогда Христос снял с человека невыносимую тяжесть первородного греха.
Но иногда я видел Лептагова совсем другим, раздавленным и устрашенным. Его пугала безумная изобретательность человека в грехе, эта причудливость пути человека к греху, из-за которой каждый из них раньше — не сейчас — мог себя оправдать и объяснить, почему предал, почему убил или ограбил, и так получалось, что и вправду он достоин милости и снисхождения. Сегодня они каялись и даже не заикались об этом, но еще вчера было иначе, и он знал, что это может вернуться. Ему было трудно в этом мире, где всякая жизнь, всякая судьба были так не похожи на другие, где были так не похожи голоса, и каждому надо было найти свое место. Его тогда начинало тянуть к математике, к миру простому и справедливому, где было лишь несколько законов и аксиом и никому не было дано их нарушить. В подобные дни он, чтобы обрести хоть какое-то равновесие, расчленял пространство будущего храма строгим, мерным ритмом колонн из басов и баритонов и дальше жесточайшим образом следил, чтобы тот же ритм пронизывал все здание.
В другой раз, словно мстя самому себе за математичность предыдущей работы, он строил чисто по наитию, как придется, или как Бог на душу положит; и лишь требовал от хористов как можно больше экспрессии, экспрессии и страдания, как можно больше любви и раскаяния. Из-за этого голоса сразу делались подвижны и изменчивы, старая жизнь со всем, что в ней было, вот-вот должна была быть разрушена, они стояли на краю гибели, смерть была рядом, и только иное понимание жизни, то понимание, которого от них ждал Господь, могло их спасти.
Но в следующем приделе храма он вновь делал все, чтобы их утишить и успокоить. Он возвращал многое из того, от чего они сами давно отказались. Словно провоцируя их, он как будто пытался возродить тот прежний мир, ту их прежнюю жизнь, что была столь греховна, что Господь из-за нее, из-за того, что они ею жили, приговорил их к гибели. В этом духе им расписаны интерьеры десятков храмов. По тому, насколько тщательно и любовно Лептагов выписывал каждую деталь, было видно, что он буквально наслаждался их грехами, он звал и манил их назад, и тут же, стоило им ему поверить, просто по привычке пойти за ним, вся эта прелесть, вся эта красота и изящество искажались, превращались в нечто мерзкое и отвратительное, ему, как прежде — в жизни, снова удалось их соблазнить и оставить ни с чем. А дальше, уже без всякого участия Лептагова этот храм в мгновение ока наполнялся безумием, чисто смертным безумием их покаяния; голосами, обращенными к Богу, они стонали, рыдали, вопияли, и казалось, что в этом даже нет веры — один только ужас. Церкви, что он ставил, никаких названий, естественно, не имели: это был Храм, просто Храм, обращенный к Богу. Всегда единственный Храм. Но я, ведя записи, очень скоро стал их для себя именовать по тому святому, чья память в день окончания стройки отмечалась по Святцам. Эти названия были мне нужны как подпорки для памяти и для донесений в НКВД. Без них упомнить и разобраться в том, что он сделал за сезон спевок, было бы совершенно невозможно. Вот несколько фрагментов из тех донесений:
«14 июня 1931 г. Церковь св. Валерьяна — уныла и монотонна. Видно, что она строилась из нечистоты, греха, а получился храм, где служат, в который можно войти, встать в каком-нибудь приделе на колени, помолиться, поставить свечку и тихо уйти. Его всегда забавляла народная вера, что голоса и грехи соразмерны. Он с этим нередко играл, в частности, когда расписывал эту церковь. На фресках в ней сильные, мощные голоса признаются в таких грехах, каких и басом-то не пропоешь. Этот прием чрезвычайно расширил палитру звучания хора, еще раз по-новому высветил грех. Совсем мелкий, он вдруг вырастал почти до вселенского масштаба, делалось ясно, насколько он велик в своей гнусности, грех же больший вдруг становился жалок, убог, лишенный и размаха, и удали, и силы, он был достоин только презрения.
23 июля 1931 г. Церковь преп. Антония Печерского. Проста, аскетична, временами даже сурова. Голоса звучат торжественно. Кажется, люди, наконец представшие перед Богом, и не могут петь иначе.
26 августа 1933 г. Церковь преп. Максима. Хор сливается и с Волгой, и с заволжскими лесами, лугами, в то же время бесспорно и спокойно главенствуя над ними. Уверенно подчинив себе окружающее пространство, церковь почти отвесно взметнулась ввысь. Во всем этом огромная мощь, но есть в ней и легкость, хор в итоге звучит не тяжело, наоборот, он полон любви, ласки и снисхождения.
20 сентября 1933 г. Церковь св. Иоанна. Хор сохранил все пластические и пространственные ритмы крестовокупольного храма. Есть почти мистическое ощущение одновременного движения вверх, от людей к Богу и от Бога вниз, к людям, сначала к куполу, а от купола — к центральной точке. Там — начало, вернее, конец библейской лестницы, связывающей небо и землю.
2 июля 1935 г. Церковь мученика Зосимы. Ставя ее, Лептагов требовал как можно больше напряжения в том, как хор шел от голоса к голосу, и сам он, строя композицию, стремился к предельной динамике, особенно в венчающей, наиболее приближенной к Богу части. Идущие же по стенам фрески, наоборот, повествовательны, каждый исповедуется не спеша, медленно и обстоятельно.
9 июля 1935 г. Церковь преп. Давида. Маленькая, скромная до убожества часовенка. Неприметная, будто вкопанная в землю банька. Поет ее хор во много тысяч голосов, и молитва каждого хорошо различима. Как это удалось Лептагову, понять трудно».
Список церквей легко длить и длить, а ведь это были те годы, когда храмы на Руси лишь разрушали. Причем как Лептагов их ни разубеждал, многие из его хористов были самыми активными участниками этих акций. Они свято верили, что у единого Бога и храм может быть только один, и если люди хотят, чтобы Господь их услышал, он, этот храм, должен быть построен, возведен от фундамента до креста, венчающего купол, из человеческих исповеданий, а не походить на прежние — рукотворные, будто идолы. Они взрывали старые церкви и с не меньшей страстью возводили свои, новые, так же не ведая сомнений, как некогда иконоборцы, рубившие образа святых.
Еще в первый год работы с хором в Кимрах, когда Лептагову вдруг снова показалось, что власть его недостаточна, чтобы возвести из них то, что он задумал, он, стравливая хористов, стал пускать одни и те же покаяния то на алтарь, ризницу или, там, купол, то без всякого перерыва и без каких-либо объяснений выкладывал из них попираемый ногами пол. Вообще же он все меньше вникал в детали того, что они пели, все меньше их понимал, теперь он лишь подгонял их голоса, обтесывал их, как камни. Между тем хористы и без его участия расходились дальше и дальше и уже даже в малой степени не могли охватить того, что он из их голосов строил. Они и не пытались это сделать. Все-таки то, что они были частью целого и каждая часть была ему, Лептагову, необходима, останавливало их, удерживало от попыток расправиться друг с другом. Они видели, что он специально провоцирует новые и новые конфликты, так что они ненавидели не только друг друга, но и его. Он словно нарочно сеял вокруг себя ненависть. Лептагов знал это за собой, и иногда ему хотелось, чтобы они знали, что он и сам себя боится.
Сначала ему не хватало власти, и именно поэтому он так себя с ними вел, поэтому никого и никак не готовя, поднимал их из грязи в князи и снова низводил на самое дно. Он ждал, что они станут перед ним пресмыкаться, выпрашивать, молить себе место поближе к Богу и к небу, и одно время это в самом деле было, но скоро сошло на нет. Им, в сущности, стало все равно, на что шли их раскаяния, главное, что они были частью, кирпичиком храма, а каким — есть ли разница?
Всякий год, стоило начаться летним спевкам, они день за днем шли к нему со всей России, шли, когда поодиночке, когда группами, и каждому, каждой исповеди он должен был найти в храме свое место. Это была его работа, и он знал, что только ради нее он и терпим. Жизнь менялась в стране очень резко, но кто бы ни приходил тогда к власти в Москве, эту его охранную грамоту уважали все. Он понимал, что и дальше будет свободен в том, что касается хора, если, в свою очередь, не станет выходить за его рамки. С чисто композиционной стороны это всякий раз была, конечно, совершенно потрясающая задача — построить из их исповедей храм, построить от котлована до креста на куполе и колокольного звона. Впрочем, дело облегчалось тем, что с тех лет, с каких он себя помнил, он никогда не сомневался, что у каждого голоса в самом деле есть его и только его место в этом мире. Человеку дано прожить лишь свою собственную жизнь.