Мнемосина
Шрифт:
Январа была равнодушна к происходящему, Пульхерия Андреевна зачарованно смотрела на Магнатского, ловя каждое слово. Кабы Сергей Михайлович спросил меня, я бы непременно рассказал ему, как застиг жалобы слуги о поломке: «Ничего не пойму, только выставлю верное время — и вот те раз: снова стоят. Ровно на том же месте. Колдовство какое-то!». Я бы добавил даже, что часы в библиотеке, те, которые с блестящими дисками и амурами, также застыли на четырех часах и вовсю противятся попыткам их воскресить. Но князь будто не замечал меня, а сам я мало разбирался в часовых механизмах, солдату в том не было нужды.
Воспользовавшись торчавшим в дверце ключом, Магнатский распахнул деревянный корпус, нырнул в него головой и всем туловищем, оставив снаружи лишь обтянутую темным бархатом спину — точь-в-точь жук-древоточец за работой. Некоторое время слышалось лишь сосредоточенное кряхтение князя, позвякивания да пощелкивания. Затем стрелки вдруг стронулись с места, торопливо побежали по циферблату, нагоняя ушедшее далеко вперед время. Дрогнул и закачался маятник, отбивая удары. Князь выпрямился, захлопнул часовой механизм, тщательно вытер руки извлеченным из кармана носовым платком. Лицо Сергея Михайловича покраснело от усердия.
— Вот теперь любо-дорого взглянуть, настроены точнейшим образом. А у слуг за проявленную нерадивость следует вычесть из жалования, а коли такое повториться, то не зазорно и рассчитать. Мера самая надежная, я сам ее регулярно употребляю.
Казалось бы, извинения князя были уместны, а помощь пришлась как нельзя кстати, однако визит Магнатского оставил у меня тягостное впечатление. Со своей деловитой настырностью Сергей Михайлович был абсолютно чужд царящим в семье Звездочадских нравам и всей атмосфере их гостеприимного дружелюбного дома. При этом магнетизм князя был настолько силен, что домочадцы неизменно подпадали под его влияние и стремились соответствовать высочайшим требованиям, отчего превращались в полные свои противоположности: Януся окончательно замирала, а Пульхрия Андреевна бесповоротно терялась и путалась в словах.
Мне предстояло еще многое сделать и обо многом сговориться, чем я и занимался оставшуюся часть дня. Поздно вечером я зашел в комнату, где под образами в гробу лежал мой друг с ликом Спасителя на груди, и где приглашенные плакальщицы читали псалмы. Вместе с ними я долго молился о душе Звездочадского. Ко сну я отошел далеко за полночь, вымотанный душевно и физически. Пользуясь отсутствием сторонних глаз, я позволил выплеснуться наружу своей скорби. Пока Габриэль был жив, я не задумывался о том, что и насколько прочно связывает нас, теперь же, когда эти связи рвались на живую, отдача била в уязвимые места, о существовании которых я не подозревал прежде. Наша дружба складывалась многими моментами, среди которых не было важных либо второстепенных, каждый занимал свое, строго определенное место: разделенные хлеб и табак, пройденные вместе бессчетные версты, проливные дожди и солнечное пекло напополам, друзья, с корнем вырванные из сердца, офицерские попойки с их неизбывными сплетнями, долг и честь, — от всего этого нельзя было отрешиться в одночасье.
Мало-помалу воспоминания принялись перемежаться сонными видениями, тогда-то мне и примерещился негромкий стук в дверь. Отнеся его к миру снов, я не придал ему значения, как не придал значения скрипу петель и тихим шагам. Сквозь сомкнутые веки я видел, как к моей кровати скользит призрачная тень. Сперва неясная, она медленно проявлялась из темноты: девичья фигурка, уже лишенная подростковой угловатости, но не обретшая еще плавных изгибов, а так и застывшая в междувременьи возрастов. Тонкий пеньюар дымкой обволакивал ее контуры, размывая их и делая частью полуночной зыби. Темные волосы сливались с клубящейся вокруг чернотой.
Это была моя любимая греза, самое сокровенное мечтание, которого я не смел позволить себе наяву, но которое раз за разом беспрепятственно вторгалось в свободное от запретов разума ночное сознание. Однажды я спросил отца Деметрия, как быть с грехом, содеянным во сне: молить о его прощении также, как если бы он был совершен наяву, или забыть? Отец Деметрий сказал: в ночных дремах нет нашей вины, однако они суть отголоски дневных дум. Скверно поступив во сне, нам следует просить Господа об избавлении от дурных мыслей, делающих грех желанным. Я просил, однако моя греза упорно не желала меня покидать.
Видение заструилось сквозь мрак, рассеченный падающим от окна лунным светом. От движения тонкая ткань льнула к телу, делая видимым то плечо, то абрис бедра, то колено. Крыльями взметнулись руки, расплетая ленты пеньюара. Такого не бывало прежде в моих снах, но, верно, горе и усталость сорвали последние барьеры, являя предо мной ту, о которой я не смел мечтать наяву. Ткань взметнулась и осела на пол, обнажая четкие линии. Я не мог отвести взгляда от хрупкого девичьего стана: узких плеч, маленьких грудей с темными тенями сосков, тонкой — в охват ладоней — талии, ровных и гладких бедер, переходящих в стройные голени с изящными лодыжками и крохотными ступнями, на которых я готов был перецеловать каждый пальчик. Сам дух воздуха сошел ко мне, соткавшись из грез и лунного света.
Моя легкокрылая сильфида сделала шаг, другой. Заскрипели половицы. И вдруг меня пробило, точно электрическим разрядом: это не сон. Передо мной во всем совершенстве своей наготы стояла настоящая, невымышленная Январа. И она была прекраснее любой из грез.
Я вскочил, от состояния полудремы разом переходя к пробуждению, подхватил с пола упавший пеньюар, принялся кутать девушку:
— Януся, что же вы, Януся. Не нужно, опомнитесь!
Мои движения были неловки и торопливы. Сквозь невесомую ткань я ощущал тепло ее кожи цвета расплавленного лунного серебра, и она жгла мне ладони, словно я пытался удержать жидкий металл в горсти. И чем быстрее я стремился избавиться от искушения, тем вернее жар проникал вовнутрь. Постепенно огонь охватил меня целиком, исторгая из памяти прощальное рукопожатие Габриэля. Огонь бился в моем сердце, застил глаза, гудел в ушах, заглушая голос рассудка.
— Мне не удается уснуть. Я сама не своя, точно потерялась между навью и явью. Так пусто в груди, так одиноко и стыло. Словно это не брат, а я лежу в гробу, погруженная в беспробудный сон. Разбудите меня, Микаэль! Дайте поверить в то, что я все еще живу!
Не обращая внимание на мои попытки прикрыть ее, Януся приблизилась вплотную, прислонила ладони к моему лицу, прижалась грудью к груди и, поднявшись на цыпочки, принялась покрывать мои веки, лицо, шею частыми легкими поцелуями.
Я попробовал отстраниться, пока еще мог удержать себя в руках.
— Януся, я не могу так поступить с вами. Ваш брат был моим другом. Здесь, в его доме, рядом с его мертвым телом, над которым рыдают плакальщицы…
Январа закрыла мне рот поцелуем, зашептала прямо в губы:
— Тссс! Молчите! Не говорите мне, что он мертв! Слышите, не смейте! Я не готова принять его смерть. Не так сразу, не столь неотвратно.
Ее тело, точно воск, таяло под моими руками. Я мог делать с ней, все что захочу, и она не останавливала меня, а напротив вверяла себя без остатка, чутко откликаясь на каждое касание и воздавая стократ. В темноте между нами проскальзывали крохотные голубоватые искорки, какие появляются вокруг наэлектризованных грозой предметов.
— Позвольте, я провожу вас в вашу комнату, — я попробовал подтолкнуть Янусю к двери, но она забилась в моих руках, обвила за шею, накрепко сомкнув пальцы на затылке. — Памятью вашего брата заклинаю, не испытывайте меня!
— Память! Какая удивительная вещь! Человека уже нет, а память о нем живет.
Мне вдруг пришли на ум строки, которые Габриэль читал однажды в беседке заброшенной усадьбы. Образ друга с цветком в руке вспомнился ясно, следом всплыли и стихи. Я принялся читать их для Януси, потому что пока я говорил, у меня был повод продлить нашу нечаянную близость вместо того, чтобы отправить девушку в ее в спальню и забыть о случившемся, как подобает любому порядочному человеку.