Мнемосина
Шрифт:
«Отец серьезно болен. Ему следовало бросить учить намного раньше, да только он все храбрился, все откладывал на другой раз. Не было никаких предвестий, и вдруг — началось. Как бывает у всех, кто живет в Oblivion».
«Пока я живу, пока дышу, пока вновь и вновь могу учиться рифмовать, нам с дочерью не страшна нищета. Нам не приходится обменивать счастливые моменты жизни на кусок хлеба, не приходится раздаривать сокровенные переживания за крышу над головой. Мой талант позволяет нам отсрочить путь в Оblivion и жить, помня каждый прожитый день, точно бесценный дар свыше».
Я будто сделался проводником, через который шло электричество. Огромных трудов мне стоило остановить поток мыслей, чтобы воротиться в действительность.
Действительностью стал князь Сергей Михайлович, гостивший у Звездочадских — не то Януся или ее матушка звали его, не то (что куда вернее) князь пригласил себя сам. Сергей Михайлович восседал в гостиной на любимом месте Звездочадского — обитом сафьяном диване с подлокотниками в виде богини Ники, откинувшись спиною и забросив обе руки на спинку дивана, закинув ногу на ногу и покачивая блестящим штиблетом. Все внимание князя было адресовано Янусе — это для нее он выпячивал грудь, топорщил золоченые усы и раздувался от собственной значимости, как диковинная рыба-еж, какую путешественники привозят из своих далеких странствий. Меня князь поприветствовал едва заметным кивком.
— А часы-то ваши снова стали, — говорил он. — Я настоятельно рекомендую рассчитать прислугу за небрежение. Вы, женщины, жалостливы, всяким прохиндеям легко растрогать вас слезливым враньем. Коли вам неловко рассчитать бездельника, я готов принять на себя сию неприятную, но необходимую меру. Взамен отправлю к вам своего Гордея, он мужик толковый, от работы не отлынивает.
— Пожалуйста, не утруждайтесь, — попробовала возразить Януся, но Магнатский был непреклонен.
— Ничуть мне это не трудно. Забота о беспомощных созданиях, к каковым я отношу всех женщин без исключения, — первейший долг благородного человека. Ну-ну, не грустите, давайте-ка я развлеку вас историей охоты на леопардов. Из ружья я перебил их десятка два или три, и это мне сделалось скучно. Тогда я попросил местных жителей — а они черны, как дно закопченной кастрюли, лица имеют страшные, губами навыверт, носят юбки из листьев и ничего кроме них, а кожу натирают маслом, чтобы она блестела, как сапог, — так вот, я просил их учить меня владению копьем. Вот забава так забава! Я взял копье и преследовал самку леопарда по жаре, сквозь ядовитые испарения болот, через леса магнолий, по течению вспененных рек, по глухим оврагам. На исходе дня, когда закат был багрян, а в другой стороне неба уже всходила опалово-млечная луна, я настиг самку вонзил острие копья ей в горло, и трижды там повернул. Воротившись, я отыскал логово со зверенышами, от которых самка меня уводила. Я прикончил всех трех, а пятнистые шкуры развесил у себя в библиотеке.
В этот момент рассказала вошел слуга с чаем, который тотчас был отчитан князем за недостаток усердия и постное выражение лица. Непривычный к такому обращению слуга взглянул на хозяек, ища защиты, а не дождавшись, торопливо и неловко зазвенел посудой. Янусе с ее нежной душой после рассказа князя кусок не шел в горло. Она едва тронула губами краешек чашки и тотчас отставила, что не укрылось от бдительного внимания Магнатского.
— Напрасно вы не пьете, Январа Петровна. Смерть вашего брата еще не повод уморить себя голодом. Берите пример с меня: я ем по распорядку, гуляю в любую погоду, сплю, как младенец, и железная дисциплина позволила мне встретить пятый десяток в полном расцвете сил. Иные к сорока годам дряхнут, я же активен и бодр, как юноша. Когда последний раз вы гуляли? Ко мне на бал приезжала жизнерадостная барышня — кровь с молоком, а теперь! Вы сделались тенью себя прежней — исхудали, круги под глазами и эта вековая печаль на лице. Она хороша на иконописных ликах, но отнюдь не красит молодую женщину. Я навещу вас завтра, отвезу в город — пройдетесь по магазинам, купите себе безделушку-другую, хандру как рукой снимет. И не вздумайте возражать, я делаю это ради вашего же блага.
Януся через силу улыбнулась. Заметив нерешительность дочери, Пульхерия Андреевна рассыпалась в благодарностях вместо нее:
— Благодетель вы наш, Сергей Михайлович! Как хорошо, что вы взяли на себя труд позаботиться о моей девочке.
Выпив три чашки крепкого чаю без сахара, князь откланялся.
Я предложил Январе пройтись по парку, окружавшему усадьбу. Хоть я никогда не позволил бы себе столь бесцеремонно отзываться о Янусе, в словах Магнатского имелась толика истины — девушка истаивала на глазах. Тонкая и невесомая, она облокотилась на предложенную мною руку. И такой властью обладала надо мной ее рука, что одно лишь легкое касание придало мне сил и решимости. Нет, я не мечтал выглядеть рыцарем в глазах Януси, я всего-навсего хотел, чтобы она была счастлива, как прежде, и перед ее счастьем блекли любые страхи.
Наши шаги мягко шуршали по гравию. Пронзительно вопили сойки. В воздухе разливалась маслянистая горечь туевых деревьев. Небо из лазоревого сделалось зыбко-золотым, вечернее солнце уже не палило, а нежно целовало сквозь ветки. В укромных уголках парка копились неясные тени, дожидаясь наступления сумерек, чтобы обрести форму и плоть. Я сорвал ветку туи, похожую на перо сказочной птицы, и протянул Янусе. Девушка безучастно приняла ее, даже не спросив, зачем. Хотел бы я с такой же легкостью вручить ей перо настоящей жар-птицы, чтобы оно своим огнем разгоняло напасти, или оплаченные долги ее брата и отца.
Пока мы шли по аллеям парка, я пересказывал Янусе содержание беседы с Комаровым, смягчив самые неприятные ее моменты.
— И что же? Для нас совсем нет надежды? — прошептала девушка так тихо, что я вынужден был наклониться, чтобы понять ее.
— Надежда есть всегда. Уповайте на милость Господа, и он поможет вам.
Это было вовсе не то, чего она ждала услышать, но ничего более обнадеживающего я придумать не мог. Тем не менее мне начало казаться, что выход из сложившихся обстоятельств возможен, если только догадка, зародившаяся в моей голове после разговора с Лигеей, также как тень под туями, сможет обрести форму и плоть.
Ночью я не ложился — читал свои дневники, воскрешая в памяти минувшие события. Листал торопливо, пока не находил нужной страницы, затем останавливался, читал несколько раз, до рези в глаза, боясь упустить детали. Вновь листал, останавливаясь на следующем эпизоде, еще и еще. Говорил сам с собой, спорил в голос, ходил по комнате — так мне легче думалось. Во время моих метаний почти оформившаяся догадка прочно овладела моим сознанием. Безумная, лихорадочная, она граничила с сумасшествием, но как нельзя лучше объясняла произошедшие странности, отвечала на вопросы, какими я задавался не раз, и даже на те, задаваться которыми не осмеливался. Внутри этой догадки, как драгоценная жеода в сердце породы, крылось, как мне казалось, решение бед матери и дочери Звездочадских, и я с нетерпением ждал утра, чтобы убедиться в ее правильности, а об ином исходе я не смел и помыслить.
Я долго молился, прося Господа наставить меня на верный путь, затем причесался, ополоснул воспаленные после бессонной ночи веки, облачился в форму и направился в город. К господину Комарову я ворвался вместе с первыми лучами солнца. Мне было важно слышать подтверждение своим мыслям. Игнатий Пантелеевич спал в библиотеке, куда я был препровожден Юсуфом, спасовавшим перед моей настойчивостью.
— Чему обязан удовольствию вновь видеть вас? — спросил Комаров нимало не раздосадованный моим ранним визитом.
Юсуф подал ему домашней халат из потертого бархата и пояс с кистями. Мне казалось оба они, и Игнатий Пантелеевич, и его лакей движутся очень медленно, как две снулые рыбины в толще воды. Я набрал полную грудь воздуха и сказал, словно прыгнул с головой в этот их сонный омут, единым махом разбивая покой тишины. После моих слов путей к отступлению не осталось:
— Мне кажется, я располагаю определенным капиталом. Вы меня очень обяжете, если подскажите человека, который помог бы верно его оценить.
Игнатий Пантелеевич прищурился, торопливо зашарил позади себя, на заваленном грудой книг и бумаг столике, наощупь отыскал пенсне и водрузил себе на нос. Толстые стекла сделали его глаза большими-пребольшими. Он смотрел на меня, как смотрит врач на смертельно больного человека, не знающего, что он болен и с упоением строящего планы на будущее.
— Сколько вы готовы отдать?
Еще вчера я не понял бы его вопроса, сегодня же отвечал твердо:
— Все. Абсолютно все, чем обладаю, от первого до последнего вздоха, если придется.