«Мое утраченное счастье…» Воспоминания, дневники
Шрифт:
Когда я рассказал об этом Тимирязеву, он засмеялся и в свою очередь рассказал мне о том, как Лазарев получил от банкира Марка деньги на рентгенологическую лабораторию. У него не было ни приборов, ни работников, ни работы, но он объехал все московские лаборатории и занял все приборы, какие могли ему дать, якобы для выполнения спешного военного задания. Лазарев расставил приборы в одной из пустовавших зал института и к приезду Марка засадил за приборы своих студентов. Затем, проведя Марка по институту, он усадил его в своей личной лаборатории и приступил к «эффектному» опыту: накалил кварцевую пробирку (тогда – большая новость), бросил ее в ледяную воду и сказал: «Видите, она не лопнула». Пораженный Марк с эти согласился. «Так вот, – продолжал Лазарев, – нам для организации всех работ, которые вы видели, нужно 30 000 рублей». И немедленно их получил. На следующий день он вернул приборы владельцам, а еще через несколько дней открыл в институте, с большой помпой и к общему удивлению, настоящую рентгенологическую лабораторию. Так вот, мне с этим гангстером пришлось работать по разным ведомствам в течение нескольких лет, о чем еще буду говорить. [263]
263
По свидетельству В. В. Стратонова, «шутники говорили, что П. П. Лазарев занимает 60 должностей, о которых он помнит, и еще 200 таких, о которых он не вспоминает до времени, пока ему не приносят по ним содержание». Будучи «крайне честолюбивым», Лазарев «мастерски пускал в глаза пыль», не всегда даже скрывая свое ироническое отношение к большевикам. Как-то, вспоминал Стратонов, он поинтересовался у него, для чего предназначен лежащий во дворе института «кусок очень толстого океанского кабеля», на что «круглое лицо Лазарева расплылось, сквозь очки, в хитрую усмешку: “Для втирания очков советской власти!” Этим делом он с успехом занимался, показывая свой физический институт знатным посетителям» (Стратонов В. В. По волнам жизни. Л. 241).
Тимирязев-сын – физик, ученик Лебедева – оказался очень хорошим товарищем по работе в Госиздате и как-то пригласил меня к себе, и тогда я имел счастье встретиться с его отцом, которого уважала вся Россия, а студенты боготворили. Не мне говорить о его научных заслугах; от ботаники в то время мы, математики, были очень далеки, и мне никогда бы не пришло в голову, что впоследствии я стану специалистом по математической биологии. То, что нас привлекало в Тимирязеве, – это благородная смелость в борьбе против несправедливостей и против преступного режима. Тимирязев никогда не молчал, никогда ничего не замалчивал, и голос его раздавался смело и открыто. Его статьи в «Русских ведомостях» – либеральной, но не революционной газете – были шедеврами искусства сказать то, что нужно, не употребляя громких слов. Он много печатал воспоминаний о заграничных поездках, о встречах с крупными учеными, и каждая его статья была гораздо дальше своего непосредственного сюжета. Недаром демонстрации 5 и 6 декабря 1904 года начались дружеской демонстрацией у дома К. А. Тимирязева и его ответной речью.
Супружеская пара, Климент Аркадьевич и его жена, представляла очень трогательное зрелище, какое для постороннего глаза, вероятно, представляли и мы с тобой, а именно – любви и дружбы, бережно хранимой на протяжении десятков лет, и полной солидарности и взаимной поддержки перед внешним миром. Я был принят чрезвычайно ласково, и мы много говорили о текущем моменте, далеко не во всем оказываясь солидарными, но и не очень расходясь. Главная разница была в оценке университетской профессуры, к которой он относился подозрительно, и не без основания, и главное сходство – в совершенно отрицательном отношении к Академии наук и полном недоверии к ее чиновничьей покорности по отношению к советской власти. «Эти штукари, – говорил он, – рады подоить любую коровку; надеюсь, что власть не поддастся на эту удочку». Я был тем более согласен с ним, что незадолго перед этим обедал у П. П. Лазарева с Алексеем Николаевичем Крыловым и его женой и слышал весьма неаппетитные разговоры обоих академиков. Тем более приятным контрастом для меня являлась эта хорошая семья и этот старый, но не угомонившийся борец. [264]
264
Запись от 31 марта 1950 г. – Тетрадь I. С. 59–65.
В июле 1919 года я взял отпуск и совсем поселился в Мамонтовке. Мне вспоминается очень многое, но сразу приурочить к определенным датам я не могу. Вот, например, наша поездка с тобой и Катей в Троице-Сергиевское на рынок. Выехали поездом очень рано при чудной погоде. По всем промежуточным станциям подсаживались едущие туда же – покупатели и продавцы со всякими товарами. Особенно много было баб с грибами и ягодами. Очевидно, леса (а их там много) очень богаты грибами, потому что нигде я не видал такого их обилия и притом наилучших белых и красных маленьких ядреных подосиновиков. В Сергиеве все было пестро и живописно: сама старая лавра с ее варварской росписью; огромный рынок, где все можно купить; очень пестрая публика, где все социальные слои были перемешаны; широкий товарообмен, где проходило всё. Нам было дано обширное задание: приволочь провизии на несколько дней, и мы приволокли. Съездили и весело вернулись.
Помню день рождения Ивана Григорьевича, который праздновался в том году в Мамонтовке. Столы выставили наружу, так как стояла чудная погода. Были приглашены все дачные знакомые: и фон Гиргенсоны, и мой Стрелливер; многие приехали из Москвы. На столе был огромный свадебный крендель; тетя Ася накормила всех прекрасным обедом, завершившимся твоим любимым Saupe anglaise; [265] было много вин и водок. Летали стрекозы и ласточки, и я с большим любопытством изучал человеческую фауну. Ты была весела и ласкова, как всегда, со всеми, но Иван Григорьевич смотрел на меня хмуро. По-видимому, он думал, что твоя блажь скоро пройдет; когда же увидел, что дело серьезно и, в особенности, что я, находясь в отпуске, уже провожу целые дни около тебя, начал опрашивать дам – тетю Асю, старую Гиргенсон – и еще более обеспокоился. Не знаю, что ему наговорили, но он, перед отъездом, заявил тебе, что если дело обстоит так (а что означает это «так», мы так и не узнали), то уж, господа хорошие, потрудитесь обвенчаться.
265
английским тортом (фр.).
Мы ответили, что только этого и хотим, и я отправился в Москву, чтобы привести в порядок наши документы и побывать для справок в отделе записи гражданского состояния (загсе). Заведующий этим отделом дал мне список всех необходимых документов, по которому я все подготовил и явился для предварительной записи. Он нервно взглянул и сказал: «А вот у вас нет того-то и того-то». Я показал ему его же список, и он ответил: «Ну что же, произошли перемены; приходите со всеми этими документами и одним свидетелем».
Через несколько дней являюсь с Александром Львовичем. Дзиковский (так, кажется, была фамилия заведующего) смотрит мои документы и победоносно говорит: «А вот еще не хватает того-то». Тут уже я вскипел: «Послушайте, товарищ, потрудитесь сразу говорить все, что нужно. Я вам – не мячик, чтобы бегать сюда по много раз и всегда без толку». Тогда он начал орать: «Убирайтесь вон и больше не приходите. Как вы смеете говорить так со мной, коммунистом и ответственным работником!». Тут из толпы ожидавших раздался спокойный голос: «Товарищ, потише; я – тоже коммунист и ответственный работник и нахожу ваше поведение возмутительным, и это – не первый раз. Потрудитесь сказать оскорбленному вами товарищу, что нужно сделать, чтобы все было окончательно. А вы, – продолжал он, обращаясь ко мне, – подождите меня немножко, пока я кончу свое дело; мы с вами пройдем кой-куда». Действительно, он с нами прошел в канцелярию народного суда, и там я подал жалобу, записав в качестве свидетелей Александра Львовича и Зенченко (фамилия моего неожиданного заступника).
Повестка из народного суда пришла мне, но в ней значилось, что я вызываюсь как потерпевший по моей жалобе и как обвиняемый по жалобе Дзиковского, который обвинил меня в нарушении тишины и порядка. Состоялся суд; народным судьей оказалась твоя подруга по гимназии Вяземской. Мои свидетели явились и дали свои показания, убийственные для Дзиковского, которому так и не удалось найти ни одного свидетеля. Приговор: я оправдан, а Дзиковскому объявлено общественное порицание с доведением приговора до сведения Моссовета и партийной организации. С этого момента в московских деловых кругах говорили уже о нашем браке как о браке скандальном, а не только неравном. После приговора я снова явился к корректному на этот раз Дзиковскому; все оказалось в порядке, и нам был назначен день бракосочетания: среда 27 августа.
Пока все это происходило, кончился июль и начался август; образ нашей жизни был тот же – только приходилось несколько чаще ездить в Москву и иногда обоим, так как требовалось обсудить и подготовить много вещей для предстоящего торжества. Я вполне был готов удовлетвориться гражданским браком в самой скромной обстановке, но не так смотрела на это твоя семья. Иван Григорьевич требовал церковного брака, и, так как я решительно отказался от православной церемонии, было решено повенчать нас в воскресенье 31 августа по реформатскому обряду. После этого должен состояться go^uter [266] (обед стоил бы слишком дорого) с винами, закусками, пирожными, фруктами и т. д., и т. д. и с большим количеством приглашенных.
266
чаепитие, легкое угощение (фр.).
После торжества мы с тобой должны были еще вернуться в Мамонтовку и там прожить несколько недель до окончательного переезда в Москву. И здесь встал для нас ряд вопросов, которые мы с тобой решили вполне солидарно, хотя ты и не вполне знала все мои мотивы. Первый вопрос – о материальном моем участии в этом торжестве: оно было просто невозможно. Все мои ресурсы поглощались разъездами и пансионом у тети Аси. Ни покупать что-нибудь, ни участвовать в расходах было для меня невозможно. Я даже не мог прилично одеться, и венчаться приходилось в моем повседневном костюме (военном) плюс тех же обмотках. При этих условиях я решил не приглашать на свадьбу никого со своей стороны, и ты поняла меня и одобрила. В тот момент это могло показаться тебе моей излишней черствостью, потому что ты судила по себе и думала, что если я вхожу в семью, то все, а следовательно, и я сам, будут меня рассматривать как члена семьи. Через несколько недель ты вполне поняла правильность моего решения.
Встал еще вопрос о приглашении моих родителей. Я решил их также не приглашать, а просто написать им после свадьбы, и этого моего решения ты не поняла, а я почему-то не объяснил тебе оснований ни в то время, ни потом; вероятно, ты, со свойственной тебе деликатностью и тактом, обходила этот вопрос, который, однако, чрезвычайно прост. У меня было некоторое недовольство равнодушием моих родителей к моей судьбе (так мне в то время казалось). Виноват в этом был я сам. Как волновались они, когда на Рождество 1904 года я приехал в Смоленск весь в ранах и бинтах – «героических ранах», как любил, с его романтизмом, выражаться папа. Как волновались они во время восстания в Москве в декабре 1905 года, зная, что я командую боевой дружиной и нахожусь все время в огне; папа с первыми же поездами приехал, разыскал меня и увез в Смоленск. Как волновались они в 1906 году, когда я работал в боевой организации, и в 1907-м, когда уехал в Петербург и был там арестован. Как волновались, приезжая по очереди в Петербург во время полутора лет моего сидения, и как волновалась мама на военном суде.