ЖАНРЫ

«Мое утраченное счастье…» Воспоминания, дневники
Шрифт:

Пришла революция, банки закрылись, но для Стратонова открылся доступ в университет: он поставил свою кандидатуру в профессора астрономии, был избран, стал читать курс общей астрономии, а факультет, почувствовав в нем человека с большим административным опытом, избрал его помощником декана. Профессора астрономии на него косились, распространяли о нем сплетни, – он это знал, и потому ему было вдвойне приятно, когда я сообщил, что в Париже говорят о его работах с уважением. Он сейчас же спросил меня, что я думаю о Пулковской астрофизике. Я ответил, что там ряд почтенных людей сделал много интересных работ, но для современной астрофизики Пулково слишком бедно оборудовано и устарело. «Не правда ли?» – с живостью сказал он и сейчас же показал мне свой проект организации на юге, преимущественно в горах, большой астрофизической обсерватории. Узнав, что я – член Государственного ученого совета, он попросил меня оказать содействие при прохождении этого дела в ГУС, что я ему охотно обещал. [257]

257

Учитывая оппозицию члена коллегии научного отдела Наркомата просвещения РСФСР В. Т. Тер-Оганезова плану организации Главной астрофизической обсерватории, В. В. Стратонов решил, по его словам, «вовлечь в это дело Костицына», ибо он «как бывший большевик имел еще хорошие связи в коммунистических кругах». После спора с Тер-Оганезовым на заседании Государственного ученого совета 25 марта 1921 г. Костицын был включен в оргкомитет по реализации проекта; впоследствии, как признавался Стратонов, ему не раз приходилось «пускать в ход Костицына и все его влияние и связи» для спасения обсерватории от закрытия (Стратонов В. В. По волнам жизни // ГАРФ. Ф. Р – 5881. Оп. 2. Д. 669. Л. 241).

В Государственном издательстве мы, трое – Степан Саввич Кривцов (мой старый товарищ по 1905 году), Аркадий Климентьевич Тимирязев (сын знаменитого ботаника) и я – образовали очень дружную коллегию и занялись пересмотром тех книг, которые можно было бы выпустить без хлопот, а также составлением списка заказов. Работа была большая и интересная, и мы делали ее радостно.

Твое здоровье стало улучшаться, но городской воздух был явно вреден, и Иван Григорьевич решил отправить тебя и Катю на дачу к твоей тетушке Анне Сергеевне Ш., сестре матери. Для нас встал вопрос, как же быть. Мы с тобой пошли к тетушке, и она проявила ко мне (и, следовательно, к нам) гораздо больше симпатии и отзывчивости, чем твои тетки по отцу.

Дача находилась в трех вестах от станции Мамонтовка по Ярославской железной дороге. В нижнем этаже жило семейство фон Гиргенсон, верхний этаж занимала Анна Сергеевна с мужем Константином Леопольдовичем и двумя дочерьми – твоими кузинами и ровесницами. Анна Сергеевна уступила одну комнату тебе и Кате, согласилась кормить, но ей действительно некуда было меня поместить, и притом Иван Григорьевич никогда бы не допустил такого неприличия. Для меня нашли меблированную комнату на одной из дач у некоего спекулянта, впоследствии – нэпмана, Стрелливера, жившего там со своей дамой сердца, очень бойкой особой. Мебели у меня не было никакой и приобрести ее было невозможно. Мы нашли матрац, ты достала металлический кувшин, гвозди и стул, – так создался для меня элементарный «уют». [258]

258

Запись от 29 марта 1950 г. – Тетрадь I. С. 44–51.

Местность и дача были прелестные. Дача находилась в огромном парке в одном из углов лужайки, окруженной аллеей лип, с клумбами с прекрасными цветами и, естественно, огромной елью посередине. От лужайки дорожка шла через огород с фруктовыми деревьями к теннисной площадке, очень запущенной и поросшей травой, а оттуда сеть аллей уходила во все стороны в парк и к отдаленному лесу. Дорожка в другую сторону от лужайки вела к реке Клязьме, которая в этом месте предоставляла много удобных мест для купания и ряд весьма живописных обрывов. Через лес можно было с удовольствием выйти к дачной местности Пушкино, где когда-то семилетним мальчиком я гостил с отцом у друзей.

В другие стороны также шли очень приятные дорожки, и мы ходили гулять, или за покупками, часто с Катей, реже с тетей Асей и твоими кузинами. Константин Леопольдович, о дурном характере которого мне наговорили много у тебя дома, оказался любезнейшим человеком, весьма неглупым, несмотря на буржуазность до мозга костей. Он никак не мог понять, что происходит, и мы с ним часто спорили, оставаясь всегда в пределах корректности. Тетя Ася была очень ласкова с племянницами и со мной.

По будним дням, после всех моих служб и внеслужебных занятий (к счастью, в университете настали каникулы до сентября), в часа четыре вечера я отправлялся на вокзал, чаще всего в автомобиле и с большим количеством пакетов, кое-как влезал в переполненный поезд, и через сорок минут была Мамонтовка. Немного покряхтывая под грузами, я направлялся по знакомой дорожке к даче и очень часто в каком-нибудь месте дороги встречал тебя с Катей, иногда в сопровождении целой компании молодежи. Дни были длинные, и часы были переведены на три часа, так что темнело поздно, и можно было прекрасно использовать конец дня. К ночи я уходил к себе на дачу, всегда провожаемый тобой и Катей, – ложился и спал до пяти часов; вскакивал, наполнял кувшин холодной водой, вешал его на дерево и обдавался; одевшись, бежал к вам на дачу, быстро выпивал кофе и бежал на вокзал, чтобы не пропустить утренний поезд.

И вот, при таком светском образе жизни, особенно перед лицом тщательно одетого Константина Леопольдовича, встал вопрос о костюме, сколько-нибудь приличном, и о бритье. В городе я брился у парикмахера через день, но как быть на даче, когда остаешься на лишний праздничный день? Бриться обыкновенной бритвой я не умел, а безопасной не было. И вот в одно прекрасное утро ты нашла, что мой подбородок непристоен, нашла где-то бритву и заявила решительным тоном, что ты сама меня побреешь. Что это было?! Я никогда, ни раньше, ни позже, не видел такой ободранной физиономии, и ты, бедненькая моя, была чрезвычайно сконфужена таким результатом, хотя я и говорил тебе, что от твоих родных ручек для меня все хорошо. К моему удивлению и конфузу, вернувшись через сутки на дачу, я получил от тебя «свадебный» подарок – безопасную бритву наилучшего качества с большим количеством запасных лезвий. Эта бритва сопровождала нас всюду и была бы и сейчас со мной, если бы ее не украли немцы в 1944 году.

Обновить костюм было гораздо труднее, а внизу брюки особенно износились. Ты достала обмотки, которые придавали нижней части моих ног более спортивный и приличный вид.

Иван Григорьевич приезжал по праздникам. Он был очень недоволен моим воцарением в Мамонтовке, и тете Асе с дядей Костей стоило большого труда убедить его, что ничего страшного нет, что с общественным мнением все в порядке. Поворчав, он уступал, как, впрочем, это всегда с ним бывало, и даже подарил нам золото на обручальные кольца. Золото это, как ты сказала, было счастливое, и ты заказала кольца. Они и сейчас – тут, и я плачу, глядя на них: мое большое и твое маленькое-маленькое; счастье у нас действительно было.

В связи с кольцами мне очень памятно одно маленькое происшествие, однако для меня чрезвычайно важное. У тебя и тогда была привычка, против которой я всегда возражал, снимать кольца и класть их в какой-нибудь кармашек, когда ты начинала что-нибудь делать. Перед каким-то праздником ты с Катей месила тесто для кренделя, полезла за чем-то в кармашек и обнаружила, что обручальное кольцо исчезло. Мы искали долго, везде и не находили, и я сказал полушутливо-полусерьезно: «Что же делать, надо заказывать новое; это утратилось».

Тогда ты вдруг тяжело задышала, села, и твое родное личико стало жалким и расстроенным, а Катя заговорила: «Не волнуйся, не волнуйся, моя прелесть, не слушай его. Он тебя дразнит, жестоко и нехорошо. Не волнуйся, моя милая, добрая, чуткая, всегда внимательная, всегда заботливая, настоящая мать для меня, Сережи и даже для папы. Не волнуйся, Вава тебя дразнит. Он не знает еще тебя и не знает, как тебе вредно волноваться». И тут вдруг я понял, что действительно не знаю тебя, хотя и люблю; что каждое Катино слово верно. Все мои разрозненные наблюдения сопоставились, и я увидел, какое счастье для меня, что ты вошла в мою жизнь. И я дал себе слово не волновать тебя, заботиться о тебе всегда, всегда. А кольцо мы нашли: оно закаталось в тесто, и я не помню, кто из нас догадался произвести эту проверку. [259]

259

Запись от 30 марта 1950 г. – Там же. С. 52–57.

В течение этих дачных недель я возобновил еще одно знакомство, также имевшее некоторое значение для будущего. Я имею в виду Петра Петровича Лазарева. Первое знакомство у нас состоялось еще в 1904 году на студенческой скамье в университете. Я был третьекурсником, а он, уже врач, был принят на третий курс, чтобы в течение года подготовиться к государственному экзамену. Меня представили как sujet d’'elite [260] №1, что ему не очень понравилось, так как всегда и везде он считал себя первым, и наше знакомство далеко не продвинулось. О его дальнейших успехах я читал в газетах: о том, что он – лучший ученик Лебедева, о его уходе из университета в 1911 году вместе с другими физиками после отставки Лебедева, [261] об организации на собранные по подписке средства Физического института, в котором должны были найти приют все ушедшие из университета физики. С большим удивлением я прочитал в «Русском слове» статью Климента Аркадьевича Тимирязева о ловкости рук Лазарева, который сумел остаться в построенном институте единственным хозяином и не дал места для работы ни одному из своих товарищей. [262]

260

исключительный человек (фр.).

261

Профессор П. Н. Лебедев подал в отставку в знак протеста против действий министра народного просвещения Л. А. Кассо, который в январе 1911 г. выпустил ряд циркуляров («О надзоре за учащимися высших учебных заведений», «О временном недопущении публичных и частных студенческих заведений» и др.), направленных на ликвидацию университетской автономии; это вызвало отставку ректора А. А. Мануйлова, а вслед за ним – еще 130 преподавателей, в том числе двух десятков профессоров.

262

Неточность: имеется в виду статья «Наука и свобода» (Русские ведомости. 1917. № 4. 24 февр.), в которой К. А. Тимирязев заявлял, что «единственным вершителем судеб института оказался П. П. Лазарев», причем «новый институт оказался закрытым для учеников Лебедева, т. е. была уничтожена основная мысль его инициаторов – вместо убежища для многих, потерпевших от погрома, он оказался достоянием одного».

Вернувшись из заграницы в 1916 году, я, по совету Н. Н. Лузина, повидался с Лазаревым для беседы об одном физическом вопросе, который интересовал в разных аспектах и меня и его. Из свидания, конечно, ничего не вышло. И вот теперь, в 1919 году летом, мне пришлось снова побывать у него для беседы по вопросу о Курской магнитной аномалии, которой интересовался Наркомпрос. На этот раз Петр Петрович был любезнее и даже предложил мне участвовать в математической разработке наблюдений, указав, что именно его интересует, но совершенно отказался от разговоров в ведомственном плане, находя, что от Наркомпроса ничего хорошего ждать нельзя. Действительно, Наркомпрос был беден, а на дверях Физического института были вывески: «Н[ародный] К[омиссариат] по военным делам – Высшая школа по военной маскировке», «ВСНХ – Главное управление горной промышленности – Лаборатория», «Н[ародный] К[омиссариат] здравоохранения – Рентгенологический институт» и т. д. и т. д. Во время этого моего визита Петр Петрович охотно показал мне институт – прекрасно построенное здание, но производимой работы я не увидел. По пути он провел меня мимо решетки из деревянных планок, где на каждом перекрестке была прикреплена проволокой картонная трубочка, и на мой вопрос объяснил, что это – модель кристалла и что каждая трубочка означает молекулу. Во время моего следующего визита он водил по институту представителей Наркомздрава, и тут уже решетка с трубочками оказалась моделью нервной ткани, а картонные трубочки изображали нервные клетки.

Поделиться с друзьями: