«Мое утраченное счастье…» Воспоминания, дневники
Шрифт:
Как мы проводили время в Кучине? Конечно, много гуляли – и вместе, и отдельно, и группами. Помню, как ты перепугала всех: отправилась с Катей и дочерью Сперанского, девочкой Катиного возраста, гулять – отправилась сейчас же после обеда, то есть часа в три дня, – и исчезла. Как всегда со мной бывало, я сразу же начал беспокоиться, как бы с тобой чего-нибудь не случилось, и старался мысленно оградить тебя от всевозможных опасностей; в этом отношении я гораздо больше похож на папу, чем на маму, равно как и по интенсивности переживания горя. По мере того, как шли часы, а вы все не появлялись, моя тревога возрастала. К шести вечера я был уже совсем в панике, а в семь часов супруги Сперанские пришли спросить, что мы сделали с их дочерью.
Была немедленно запряжена институтская лошадь, чтобы искать вас на дорожках в лесу. А я отправился один исследовать лесные тропы и всего в десяти минутах ходьбы от института, на перекрестке двух дорожек, вижу три фигуры: вы стоите и совещаетесь, куда же идти. Оказывается, вы заблудились и несколько часов блуждали в ближайших окрестностях, причем было бы достаточно держать любое направление в течение четверти часа, чтобы выйти на одну из больших дорог, ведущих к институту. Очевидно, вы меняли часто направление и запутали сами себя: дочь Сперанского сбивала тебя с толку своим знанием окрестностей, а ты – ее своим взрослым авторитетом; при этом Катя ворчала и вносила элемент паники. Как я был счастлив, найдя тебя, а ты радостно вскрикнула: «Вавка, что ты тут делаешь?»
Мы часто купались в речушке, которая имела несколько глубоких мест, – купались, конечно, в купальных костюмах, иногда большими компаниями. Развлечением было для тебя и ознакомление с метеорологической практикой – инструментами, методами наблюдения и обработкой их: преподавал это тебе и другим дамам и девицам Бончковский и делал это очень толково. Ханевский почувствовал ревность и хотел заинтересовать тебя своей работой, но неудачно. Работа его была рассчитана на долгое время и могла дать (и в конце концов дала) интересные результаты, но шаблонная, без всякого проблеска, обработка числовых данных не привлекала интереса. Он стремился определить среднюю скорость ветра по величине и направлению на разных широтах, на разных высотах и в разные эпохи года. Для этого нужно было сделать однородной всю массу аэрологических и метеорологических наблюдений, т. е. внести в них все нужные поправки. Работа должна была занять несколько лет, после чего предполагалось приступить собственно к вычислению средних. Возбудить энтузиазм этим процессом внесения поправок было довольно трудно.
Очень много времени я отдавал детальному ознакомлению с работой института и его сотрудниками, стараясь определить удельный вес каждого. Для меня стало ясно, что научное оборудование, оставшееся от Рябушинского, ничего не стоит: большая аэродинамическая труба не давала равномерного потока воздуха, а приспособления для униформизации вызывали добавочные вихри; аппарат для изучения трения воздуха совершенно не соответствовал цели; мелкие измерительные приборы – трубка Пито, анемометры и т. д. – давали колоссальные ошибки. А что сказать об «опытах» Рябушинского с возбуждением «колебаний в эфире» путем сбрасывания с башни чугунной плиты и улавливания микрофоном «эфирных волн»? Но хозяином он был хорошим: плотина и электрическая станция продолжали без отказа работать; постройки были по-купечески основательны; рабочие, слесари, столяры и механики – хорошо подобраны; библиотека – хорошо составлена (помимо научных, она содержала большое количество исторических книг, беллетристики и даже порнографии – конечно, на французском языке).
Обо всем этом мы очень много разговаривали с Бастамовым и уговорились с ним о реформах, структурных и программных, которые нужно внести в институт: для нас было ясно, что, имея могучего конкурента – ЦАГИ, он не может вести самостоятельную гидро- и аэродинамическую работу. Поэтому мы решили употребить аэродинамическое оборудование на изучение метеорологической и геофизической аппаратуры и решение вытекающих отсюда задач. Эта реформа требовала, чтобы в институте был хороший теоретический отдел, способный решать математические проблемы, возникающие в процессе геофизической работы («теоретический» отдел Ханевского состоял из нескольких вычислительниц и был совершенно неспособен, как и он сам, выполнять новую программу). Мы решили учредить теоретический отдел из хороших прикладных математиков и физиков под моим руководством, а Ханевскому оставить его вычислительный гарем и дать возможность продолжать работу. Все это были очень полезные реформы, но мы сделали и одну ошибочную вещь, а именно: проявили империализм.
Помимо Кучинского института, в Москве еще существовали Бюро погоды, возглавляемое очень крупным специалистом – Сергеем Ивановичем Небольсиным, и Аэрологическая обсерватория на Ходынке, возглавляемая Витольдом Игнатьевичем Виткевичем, тоже моим земляком. Преобразуя Кучинский аэродинамический институт, мы решили объединить в нем всю метеорологическую и геофизическую работу в Москве. С. И. Небольсин, человек прямой, открытый и честный, не возбуждал ни в ком сомнений, но как могли геофизики, имевшие еще так недавно склоку с Виткевичем, настаивать на его введении в институт? Еще в гимназии Виткевич занимался политическими доносами. После Октябрьской революции его доносы пошли по другому направлению, но не прекратились: в Наркомпросе ими было заполнено огромное «дело». Он обвинял своих противников (того же Бастамова) в контрреволюции, хищениях, ничегонеделании, ремонте ванных и т. д., и т. д. Относительно себя самого он менял показания: сначала был поляком и католиком, потом – белорусом и православным; во время войны с Польшей стал окончательно белорусом, но перестал быть православным. Я предостерегал Бастамова против введения Виткевича, и как будто он слушал меня, но, воспользовавшись каким-то из моих отсутствий, провел-таки объединение с Аэрологической обсерваторией и Виткевичем.
Очень часто к нам приезжал Иван Григорьевич – приезжал в субботу к вечеру, ужинал с нами и рано ложился спать. Утречком он надевал легкий пиджак и с удовольствием отправлялся гулять, выбирая наиболее «культурные» части парка и избегая лесных тропок или лугов. Удивительно, до какой степени ему была чужда и незнакома деревенская жизнь. После утреннего завтрака мы ходили с ним вместе, и всем это было очень приятно: чувствовалось, что у нас он действительно отдыхает и забывает о московских заботах. Пока мы гуляли, наша Матрена (отчества не помню) готовила обед.
Готовить было особенно не из чего, но все-таки это был уже не 1920 год. С нашей части огорода мы имели свежие овощи и салат; академический паек давал нам мясо, масло и многое другое, магнитный паек – кроликов, зайцев и дичь; в других учреждениях тоже бывали выдачи (в Коммунистическом университете – хлеб, крупа, сахар, колбаса). Лес давал нам землянику и малину, сад – вишню. Таким образом, мы уже не голодали и могли хорошо накормить Ивана Григорьевича. После обеда немного болтали – о C^ote d’Azur, о Париже, о лангустах и сотерне, о «Sole aux moules et 'ecrevisses». [427] Иван Григорьевич немного отдыхал, и вечером после чая мы провожали его к поезду.
427
«Морском языке с мидиями и раковыми шейками» (фр.).
В Кучине, как и в других научных загородных учреждениях, было в обычае кормить приезжающих специалистов. Эта повинность была переходящей, и очередь иногда падала на нас. За это лето мы принимали у себя директора Главной палаты мер и весов Ф. И. Блумбаха, директора Пулковской обсерватории А. А. Иванова и директора (кратковременного) Главной геофизической обсерватории Н. А. Коростелева. Когда приезжали целые группы, устраивался общий обед. Так было, когда мы праздновали окончание постройки сейсмической станции: приехал Иван Иванович Гливенко в сопровождении ряда сановников из Наркомпроса. В таких случаях обед бывал в столовой Рябушинского, убранной в топорном русском вкусе и уставленной крайне неудобной мебелью в том же вкусе, с вертикальными спинками стульев и т. д.
Кстати, об огороде. Мы возделывали его сами: взяли тачку и отправились с ней за удобрением в конюшни второго имения: лошадей там уже давно не было, но ссохшиеся следы их пребывания имелись, и мне стоило большого труда отковыривать их лопатой. Мы посадили огурцы, томаты, редиску, морковь, репу, горошек; кроме того, на общем поле были засеяны картошка и капуста. Для того, чтобы из деревни Кучино не являлись мародеры, на наших плантациях были установлены ночные дежурства. Одну из ночей я дежурил с Чаплыгиным, другую – с Сабининым. Я помню также, как весь персонал с семьями высыпал в поле копать картошку, и с каким увлечением ты предавалась этому занятию: перед тем, как вскапывать землю под каким-нибудь кустиком, ты загадывала, сколько и каких картошек мы найдем. [428]
428
Запись от 23 мая 1950 г. – Тетрадь III. С. 56–67.
Погода в общем стояла хорошая, но бывали дожди и грозы, тогда как на Оке и Волге было знойно и сухо. Из Бабурино приходили тревожные вести: посевы погибли, сена оказалось недостаточное количество, лошадь пала. Я тщетно старался достать лошадь из демобилизованного контингента, а денежная помощь, которую мог оказать, была совершенно недостаточна. Вести с Волги приходили все хуже и хуже. С июля месяца в Москве стали появляться беженцы: целыми семьями, поездом или пешком, они добирались до столицы и ложились у заборов на привокзальных улицах, забирались в разрушенные дома, скоплялись на пустырях. У них редко хватало энергии что-нибудь предпринять: покорно лежали и умирали зачастую тут же; дети и подростки образовывали банды, о которых всё с большим и большим испугом говорили обыватели. Появились слухи о людоедстве (оправдавшиеся) и колбасах из человеческого мяса. В этом обвиняли, в частности, очень толстую чайную колбасу, и как раз в одной из выдач мы получили ее довольно много и съели всю, хотя и с сомнениями.