ЖАНРЫ

«Мое утраченное счастье…» Воспоминания, дневники
Шрифт:

Я подошел к концу 1921 года. Праздники мы проводили дома. Была елка; к Кате приходили ее знакомые – танцевать, и мы приютили Кирфеда – Кирилла Федоровича Огородникова, который не имел уюта в новой семье своего отца. Дни рождественских каникул Кирфед проводил у нас, играл на рояле фокстроты и другие танцы того же типа, которые я находил отвратительными, но молодые веселились и танцевали. Я не помню, где мы встречали Новый год; кажется, у тети Аси. НЭП позволил им стать снова на ноги: Константин Леопольдович организовал маленькое производство, а для жилья купил гараж и превратил его в очень уютную квартиру с огромной столовой. Было ли это в 1921 или 1922 году, но Новый год у них мы встречали очень роскошно.

Столы ломились от еды и напитков, гостей было очень много и все прошло очень весело. Константин Леопольдович провозгласил тост за здоровье лучшей женщины в мире и галантно поцеловал руку Анны Сергеевны. Он был прав в том отношении, что у тети Аси – прекрасный характер, много такта и доброты, и кругом нее всегда была атмосфера уюта. Танцевали всю ночь. Я сидел, читал романы, разговаривал то с тем, то с другим, смотрел на тебя и радовался, что ты танцуешь, а не лежишь в постели с ревматизмом, что тебе весело. Ты же время от времени подходила «проверять свое имущество» и ласково трогала мою голову. Утром, уже при дневном свете, по свежему снежку мы весело побежали домой. [474]

474

Запись от 21 июня 1950 г. – Там же. C. 211–214.

Мы вступаем в 1922 год, тоже очень богатый событиями: созыв совещания при Наркомпросе по делам высшей школы; конфликт с Наркомпросом; [475] подача докладной записки Рыкову; беседы с Кржижановским, Рыковым; совещание с петроградцами, подача совместной с ними записки; нас вызывают на заседание Совнаркома, и там «беседа» в некоторые моменты принимает драматический оборот. [476] Начинается распад и упадок настроения. А. И. Некрасов назначается в Главпрофобр. Однако можно констатировать и значительное (хотя и недостаточное) улучшение.

475

Поскольку А. Д. Цюрупа пообещал, что вопрос о высших учебных заведениях будет рассмотрен в комиссии под председательством А. В. Луначарского с участием выборных представителей от профессуры, на состоявшемся 6 февраля 1922 г. очередном университетском собрании, после краткого отчета о переговорах с Совнаркомом и принятия резолюции о прекращении забастовки, в «комиссию Луначарского» большинством голосов были избраны профессора В. С. Гулевич, В. А. Костицын, В. В. Стратонов и в качестве кандидатов Д. Ф. Егоров, А. В. Мартынов и Г. В. Сергиевский (см.: ЦГА Москвы. Ф. Р – 1609. Оп. 1. Д. 548. Л. 1). От других московских вузов в комиссию вошли еще по 2–5 человек, всего – около 50, из-за чего, писал Стратонов, «получилась смесь политических настроений: от убежденных антибольшевиков до пресмыкающихся перед советской властью, вроде представителей Петровской сельскохозяйственной академии и даже нескольких коммунистов: от Московской горной академии – ее ректор Губкин, геолог Архангельский, от Института путей сообщения – переметнувшийся в большевизм ректор инженер Некрасов, и т. п.». Но, отмечал Стратонов, деятельность «комиссии Луначарского», затянувшись на два с половиной месяца, так ни к чему и не привела: «Заседания комиссии назначались все реже. Сам Луначарский заменял себя Покровским, с которым нам было работать слишком трудно и щекотливо. Один раз мы собрались на заседание, а ни Луначарский, ни кто-либо из Наркомпроса вовсе не явился. После оказалось, что Луначарский отменил заседание, а нас не потрудился уведомить. Перестали церемониться… Если же заседание и происходило, Луначарский теперь держал себя с показным равнодушием, деланно-небрежно. По-прежнему все предлагал нам писать записки… Но мы их более не составляли. Тогда, в своем совещании, мы решили, что тянуть эту комедию не стоит. Постановили прекратить наше участие в комиссии Луначарского». Дальнейшее Стратонов описывал так: «Надо было объяснить наше решение власти. Мне было поручено составить об этом доклад. Я написал его в кратких, но энергичных выражениях. Была избрана делегация, которая должна была вручить этот доклад заменявшему тогда Ленина, по роли председателя Совнаркома, А. И. Рыкову» (Стратонов В. В. По волнам жизни. Л. 264).

Всего состоялось шесть заседаний комиссии – 8, 15, 20 и 27 февраля, 6 и 15 марта, после чего «делегаты от Совещания выборных представителей московских высших учебных заведений» В. С. Гулевич, В. А. Костицын, В. В. Стратонов и А. Е. Чичибабин вновь обратились в Совнарком. Возмущаясь тем, что поданные ими записки (об изменении правового положения высшей школы, мерах к улучшению ее материального положения, дефектах и желательных изменениях в действующем положении о вузах и т. д.) ни к чему не привели, профессора заявляли, что «не видят перед собой другого выхода, как совершенно отказаться от дальнейшего участия в Комиссии, возглавляемой А. В. Луначарским», ибо она «создает лишь видимость будто серьезно занимается данным делом, на самом же деле все сводится к затягиванию времени» (ГАРФ. Ф. Р – 130. Оп. 6. Д. 871. Л. 59–61).

476

В. В. Стратонов вспоминал о посещении Совнаркома так: «Опять на Костицына было возложено добиться этого приема. Добились его довольно скоро. Но – уже не в Кремле, а в реквизированном доме, на углу Моховой и Знаменки, где А. И. Рыков устроил свою резиденцию. Нас пришло немного, только трое: Гулевич, Костицын и я. Остальные избранные делегаты сочли за благо не возыметь вдруг времени для переговоров. Боязливость все заметнее овладевала профессурой.

Следуя бюрократическому обычаю о способе выражать неудовольствие, Рыков долго продержал нас в приемной. Наконец, вводят. В сравнительно скромном кабинете восседает за столом Алексей Иванович Рыков, рыжеватый, с козлиной бородкой. Сильно заикается, прихрамывает. Прием довольно сухой. Рыков уже познакомился с нашим последним докладом. Он высказывает нам свое крайнее начальственное неудовольствие по поводу решения “саботировать” комиссию Луначарского.

– Я вне-не-су это де-дело в бо-бо-боль-большой со-совнарком… Пусть про-про-фессу-сура выбе-бе-берет своих де-делега-гатов!

Простился с нами более чем сдержанно.

Мы обсудили положение в своем профессорском совещании. Выяснилось, что В. С. Гулевич тоже начинает сдавать. Правда, ему по роли председателя всей этой неприятной и полной опасностей истории пришлось перенести изрядную трепку нервов. Нелегко было казаться всегда милым и приятным, говорить сладким голосом и достигать благожелательного к себе лично отношения, трактуя столь неприятные для власти вопросы. Но Гулевич умел как-то придавать своим выступлениям такой вид, что он, собственно, ни при чем, что он лично, может быть, на дело смотрит и иначе, однако, по обязанности, в сущности для него даже и неприятной, он должен высказать то-то и то-то… Эта тактика несомненно ему хорошо удавалась.

Теперь В[ладимир] С[ергеевич] заявил о своем намерении сложить с себя обязанности председателя совещания. Он указывал, как на нового председателя, на меня. Но мы дружно восстали против его намерения и просили довести совещание до заключительного шага, заседания Большого Совнаркома. Я же указывал, что принятие мной председательствования повредило бы делу, потому что на меня советская власть смотрит как на боевой элемент, а это для председателя мало подходит.

Гулевич уступил неохотно и с неудовольствием:

– Остаюсь председателем, но констатирую, что надо мной учинено насилие.

Конечно, его уход в такой момент был бы гибельным, как свидетельство о происходящей в нашей среде распре.

В эту пору в Москве пребывали и представители петроградской профессуры. На нашем совещании были выбраны шесть представителей для посещения Совнаркома – четверо от московской профессуры и двое от петроградской. Избраны были: от Москвы – В. С. Гулевич, В. А. Костицын, А. Е. Чичибабин и я, от петроградской – Д. С. Зернов и Б. Н. Одинцов.

Наконец, в самом конце апреля, пришло извещение, что мы приглашаемся на заседание Совнаркома в первых числах мая. На своем совещании мы выработали общие пожелания, которые должны быть представленными Совнаркому. Затем был составлен текст записки, которую мы сговорились подписать, зайдя на квартиру Гулевича, на пути в Кремль.

Но произошло следующее: к Гулевичу зашел накануне Зернов, привыкший в Петрограде к своему званию “Нестора”, которому подчинялись все спецы, а за ними – и остальная профессура. Тот же метод он применил и здесь. Посетив Гулевича и прочитав записку, составленную нами, он забраковал ее и сказал, что напишет другую. Гулевич, по своей чрезмерной мягкости характера, не имел мужества ему противостоять и согласился.

Придя к Гулевичу, мы застали уже готовый текст новой записки, окончательно выправленный, подписанный Гулевичем и Зерновым, и нам предложили присоединить свои подписи. Ознакомившись с запиской, я увидел, что она составлена в неприемлемых для московской профессуры, но обычных для петроградской, соглашательских тонах. Я запротестовал, указав на неправильность всех действий по этому поводу:

– Такой записки я не подпишу!

– Что там много разговаривать: подпишу, не подпишу! – грубо буркнул Зернов.

Вмешался Костицын:

– Я вполне согласен со Всеволодом Викторовичем относительно неприемлемости действий по поводу записки. Тем не менее, ввиду срочности и невозможности уже составить другую, я подпишу ее.

Как обыкновенно, Костицын пошел только до полпути.

Меня стал просить, с умоляющим взглядом, чувствовавший свою вину Гулевич. Чувствуя косвенно и нашу вину в том, что мы, против его желания, заставили его остаться председателем, и не желая вносить лишней распри, я под конец согласился, ради Гулевича, нелепую записку подписать. Мы сговорились о тактике. Решили вовсе не жаловаться ни лично на Луначарского, ни вообще на Наркомпрос, тем более, что это заведомо было бы ни к чему. Взамен того, решили говорить только о нуждах высшей школы.

Опять проходим через все уже описанные меры проверки и охраны, как и при посещении Цюрупы. Приводят в здание бывших судебных установлений и приглашают подождать в комнате, смежной с большим залом, где происходят заседания Совнаркома. Ждать заставляют долго, почти целый час. Говорят, что Совнарком заседает. Но подошли и новые лица, представители красной профессуры: Тимирязев, Волгин и др. А они-то здесь зачем? Загадка впоследствии разъяснилась.

Наконец, нас приглашают. Длинная зала. Во всю ее длину – стол. За столом, на диванах и на стульях у стен сидят члены Совнаркома. Много их здесь, человек около шестидесяти – весь большевицкий Олимп, кроме больного Ленина. Смесь типов и лиц, иные вовсе не интеллигентные. За председательским столом – А. Д. Цюрупа. Мы продвигаемся с одной стороны длинного стола. Нас сопровождают любопытствующие, чаще иронические, взгляды большевиков. На иных лицах – открытая усмешка. Уже ясно – наше дело предрешено. Мы должны его проиграть…

– Прошу профессуру сесть сюда! – раздается возглас председателя.

Нас усаживают в стороне, у стенки, неподалеку от председательского стола. Немного в стороне – тоже особый стол. За ним, в одиночестве, среди кипы бумаг сидит А. И. Рыков.

– Точно прокурор, – мелькнуло в мыслях.

Вижу, что перед каждым из членов Совнаркома лежит отпечатанный текст нашей последней записки совещания, составленный мною, в которой объясняются причины невозможности для нас продолжать участвовать в комиссии Луначарского. Кое-где видны девицы, очевидно, стенографистки.

– Слово предоставляется представителю профессуры!

Как мы и условились, первым говорит В. С. Гулевич. В мягких и более осторожных, чем обыкновенно, выражениях он обрисовывает дело, приведшее нас сюда.

Слово берет Луначарский. Он делает возражения против возможных по его адресу упреков. С большой горячностью и пафосом он защищает свою политику в деле управления высшими школами, предвидя обвинения, которые будут по его адресу высказаны.

– А нет ли, – спрашивает Цюрупа, – среди профессуры кого-либо, кто бы держался иного взгляда, чем только что высказанный представителем профессуры?

Подскакивает, поднимая руку, Тимирязев. Так вот, значит, для чего были они, красные профессора, сюда истребованы…

Не узнал я А. К. Тимирязева, все же не такого уж глупого человека. Его речь была построена на сплошной неправде, передержках – и притом так, что уличить его в этом не было никакого труда. Тимирязев не столько говорил по вопросу, сколько обрушился на профессуру вообще. В частности, он защищал целесообразность существования и развития предметных комиссий, которые Наркомпрос ставил в основу намеченной реформы:

– Профессора, – говорил Тимирязев, – возражают против предметных комиссий… Это потому, что в них будут иметь голос и преподаватели, которые теперь лишены права голоса. Все в руках профессоров!

Он утверждал также, что профессура пристрастно и безо всякого основания нападает на рабочий факультет.

Произносит защитительную речь и Покровский.

Первый, с ответом с нашей стороны, выступает В. А. Костицын. Прежде всего, и без труда, он подвергает критике и возражениям доклад Тимирязева, изобличая его в передержках. Затем он переходит к нашему делу по существу. Он вовсе не имеет в виду нападать на Луначарского, потому что признает, что, не имея в своем распоряжении достаточных средств, он и не мог сделать того, что необходимо сделать в интересах высшего образования в стране. Поэтому он поддерживает просьбу Луначарского о значительном увеличении ассигнований на высшие школы.

На лице Луначарского ярко выразилось недоумение. Обе защитительные речи – и его, и Покровского – повисают в воздухе. Этого они не ожидали. Недоумевающий Луначарский замолкает уже до самого конца заседания.

Взявши слово, я говорю сильно, с большой экспрессией. Сначала я приканчиваю Тимирязева за его передержки. Как член факультета он знает, что младшие преподаватели пользуются равным голосом с профессорами. Неужели проф. Тимирязев думает, что Совнаркому надо говорить именно неправду? Разбиваю также его возражения по поводу предметных комиссий. С профессором Тимирязевым на этом можно считать оконченным!

Я указал также на те факты, которые дают основания протестовать против действий слушателей рабочих факультетов. По существу же, быть может в слишком энергичной форме, я высказываю ту мысль, что, имея уже кладбище низшей школы и кладбище средней школы, —

– Вы должны беречься, как бы не создать еще и третьего кладбища. Мы вам об этом говорим прямо и серьезно!

– Слово принадлежит товарищу Дзержинскому!

Этим выступлением нарушается относительно спокойное течение заседания. Истерически резкая речь! Сам Дзержинский, невысокий, не то что подвижный, а весь какой-то издерганный, производит впечатление не могущего или не желающего владеть собой неврастеника-дегенерата. Он буквально прокричал свою речь, обрушившись с ней лично на меня.

– Ага! Вы различаете “мы” и “вы”?! Вы себя противопоставляете рабоче-крестьянской власти?! Так мы сумеем показать, что вы должны ей подчиняться! Для этого у нас достаточно средств!

– Забастовку устраиваете?! А я знаю, что профессура бастовала по указанию из Парижа! У меня на это есть доказательства. Не говорю, что именно присутствующие получили эти письма, но они были! Вас нарочно заставили забастовать, чтобы помешать советской власти на Генуэзской конференции!..

Он неистовствовал минут десять. Наши делегаты совсем головы опустили, испугались. Встаю, чтобы взять слово для ответа Дзержинскому. Хватает за полу Гулевич, шепчет:

– Подайте нашу петицию…

– Но ведь я с ней не согласен! Подавайте вы как председатель.

Смотрит умоляющим взором:

– Пожалуйста, подайте вы!

Пожимаю плечами, беру петицию, иду к Цюрупе:

– Прошу слово для ответа комиссару внутренних дел.

– Хорошо.

Цюрупа в качестве председателя держал себя безусловно корректно. Говорил еще Покровский, защищая свой рабочий факультет. Сдержанно выступал Костицын. Несколько слов проговорил Д. С. Зернов – о необходимости ассигнований на ремонт зданий. Чичибабин и Одинцов не произнесли ни слова. Не выступал более и наш председатель.

Берет слово Рыков. Говорит с большим раздражением:

– Я думал, что профессора придут жаловаться на товарища Луначарского, а потому и созвал заседание Большого Совнаркома. А оказалось, что они никакой жалобы не высказали! Даже, более того, профессор Костицын удостоверил свою солидарность с Анатолием Васильевичем. Он просил о поддержке ходатайств товарища Луначарского… В таком случае выходит, что я напрасно побеспокоил Совнарком и прошу за это извинить меня.

Затем он обрушился на профессуру вообще:

– Что вы делаете для народа? Что сделали вы, например, для предотвращения голода на Волге?!

Рыков просит поэтому принять его резолюцию. Он ее читает: предлагается признать правильными и одобрить действия наркомпроса Луначарского и выразить осуждение профессуре за неосновательные претензии. Последнее слово предоставляется Цюрупой мне:

– Народный комиссар внутренних дел обрушился на меня за якобы сделанное противопоставление “мы” и “вы”. Но очевидно, что иначе выразиться я не мог. Если бы, обращаясь к членам Совнаркома, вместо “вы” я сказал бы “мы”, то можно было бы подумать, будто мы подозреваем членов Совнаркома в желании стать профессорами, тогда как эта карьера едва ли их соблазняет. Или же можно было бы подумать, что мы, профессора, мечтаем стать членами Совнаркома, тогда как мы слишком скромны, чтобы мечтать о такой карьере…

По зале пронесся сдержанный, но общий смех. Дзержинский сделал злое лицо.

– Народный комиссар Дзержинский говорил также, что у него есть документы относительно получения профессорами директив на забастовку из Парижа. Как один из деятелей по организации забастовки утверждаю, что никаких указаний из Парижа по этому поводу мы не имели. И никакие документы доказать противного не смогут!

Дзержинский сверкает глазами. Затем я возразил Рыкову. Профессура ничего не сделала для устранения голода… А что власть позволила бы делать в этом направлении профессорам? Намекаю на арест общественного комитета помощи голодающим. И снова призываю внимание Совнаркома на трагическое положение высшей школы.

– Прения закончены! – заявляет Цюрупа.

Ставится на голосование резолюция, предложенная Рыковым. Странный факт: несмотря на партийную дисциплину, за резолюцию поднимают руку, правда, большинство, однако не все члены собрания. Примерно одна треть воздержалась. Мы выходим. Насмешливыми взглядами нас более не провожают. Заседание Совнаркома потом продолжалось. Говорили – не знаю, верно ли это – будто после показного заседания при нас происходило по тому же поводу закрытое заседание, на котором сильно досталось Луначарскому. Мы возвращались в разном настроении.

– Вот нас и высекли! – говорил Костицын.

– Я вовсе не чувствую себя высеченным, – возражал я. – Скорее, напротив! Смотрите, как нас встретили и как проводили.

– Все же, – утверждал Костицын, – нам наплевали в глаза!

Остальные наши делегаты были также в подавленном настроении. Было совершенно очевидно, что сопротивление профессуры сломано и не возобновится. На ближайшем нашем совещании представителей высших школ было решено, что надо произвести перевыборы представителей. Наша роль, боевая роль, была сыграна. Теперь необходимо было вести игру в мирно-дипломатических тонах, а для этого нужны были новые люди.

Выборы, действительно, повсюду состоялись. В состав представителей вошло много новых лиц. Председателем нового совещания избрали, к его великому и понятному неудовольствию, нашего проф. Д. Ф. Егорова. Его репутация в глазах советской власти была давно уже испорчена, и его следовало бы пощадить. Однако новое совещание было созвано только один раз. После заседания Егоров был вызван в ГПУ и ему пригрозили арестом и всякими репрессиями, если работа совещания будет продолжаться. Конечно, совещание больше не созывалось» (Стратонов В. В. По волнам жизни. Л. 265–271).

В протоколе заседания Совнаркома 29 апреля 1922 г. по «докладу К[оми]ссии, образ[ованной] по предложению т. Цюрупы по вопросу об экономическом положении высшей школы» (в качестве «докладчиков» которой значатся: «от преподавателей Высшей Школы – Архангельский, Гулевич, Зернов, Одинцов, Стратонов, Костицын, Залуцкий (Главпрофобр), Тимирязев (Гос[ударственный] Уч[еный] Совет), Волгин (Гос[ударственный] Уч[еный] Совет)») было вынесено решение: «Принять предложение т. Рыкова, передав его на редакционное исправление Комиссии в составе тт. Луначарского, Курского и Яковлевой» (ГАРФ. Ф. Р – 130. Оп. 6. Д. 19. Л. 115, 117). А 13 мая Совнарком принял к сведению «Сообщение о подписании 10/V – 22 г. пост[ановления] СНК от 29/IV об экономическом положении высшей школы (пр. 480, п. 5)», которое гласило: «Заслушав заявление представителей профессуры, Совет Народных Комиссаров констатирует:

1. что НКП сделал все от него зависящее для увеличения ресурсов ВУЗ, приняв во внимание все аргументы и расчеты, представленные профессурой;

2. что Наркомпрос обсудил аргументацию профессуры за изменение устава ВУЗ и произвел максимальные поправки устава в направлении пожеланий профессуры, о чем было доведено до их сведения на заседании 20/IV;

3. что вследствие этого обвинение профессуры против НКП неосновательно.

Вместе с тем Совет Народных Комиссаров постановляет:

1. Признать устав ВУЗ в последней редакции окончательным.

Предложить профессорам в своей учебной деятельности всецело руководствоваться этим уставом, не нарушая непрерывных работ ВУЗ и смягчая тем их тяжелое положение.

[2.] НКП осуществить дальнейшее сокращение числа ВУЗ, уничтожить излишний параллелизм в их деятельности, ликвидировать те из начинаний НКП культурно-просветительного характера, которые не являются безусловно необходимыми для обеспечения текущей сокращенной программы деятельности НКП.

В особенности эти сокращения должны произойти за счет поддержки со стороны государственной казны различных предприятий и начинаний в области искусства (театры, художественные студии и т. п.).

3. Принять к сведению заявление о крайне тяжелом положении ВУЗ при рассмотрении сметы Наркомпроса» (Там же. Л. 159, 151–152).

Научно-исследовательские институты крепнут. Комитет по организации астрофизической обсерватории превращается в Астрофизический институт. Геофизический институт расширяет работу, но начинается склока внутри и с Петроградом. Появляются научные журналы и книги. Институт научной методологии влачит существование. Курская магнитная аномалия: внутренние конфликты; работа идет успешно; поднимается и погашается история с рукописью Лейста. Госиздат: приезд Вениамина Федоровича Кагана и конфликт с ним, скоро улаженный. [477] Неожиданные аресты и высылки за границу. Летние каникулы в Бабурино. Поездка в Петроград на Метеорологическое совещание в качестве представителя Наркомпроса. [478] Свидание со Стратоновым. [479] Появление Коли Юденича и дальнейшее. Выборы декана: факультет и большинство предметных комиссий избирают меня… [480]

477

См.: Запись от 28 ноября 1953 г. – Тетрадь XIX. С. 103–107.

478

В мандате от 3 февраля 1922 г. говорилось: «Научно-технический отдел ВСНХ настоящим удостоверяет, что согласно отношению от 10 января с.г. за № 36 профессор В. А. Костицын командируется в Петроград для участия в Междуведомственном метеорологическом совещании при Главной физической обсерватории» (РГАЭ. Ф. 3429. Оп. 23. Д. 24. Л. 144).

479

В. В. Стратонов отмечал, что его дочь, встревоженная отказом тюремных властей принять передачу для арестованного отца, «телефонировала В. А. Костицыну», и тот, имея связи в большевистской верхушке, «переговорил по телефону с заместителем Дзержинского – Ягодой», совравшим, будто «профессора помещены в особом отделении, с комфортом, и их прекрасно кормят» (Стратонов В. В. По волнам жизни. Л. 283). Уже после освобождения из тюрьмы, перед высылкой за границу, состоялось заседание физико-математического факультета, о котором Стратонов, не присутствовавший на нем лично, писал со слов бывшего ректора М. М. Новикова, также высланного из России: «Председательствовал В. А. Костицын. Ни председателем, ни одним хотя бы из присутствующих членов факультета по нашему адресу не было сказано ни малейшего приветствия, никакого “прости”. Как будто в факультетской жизни ничего не произошло, и все идет нормальным порядком. М. М. Новиков был до глубины души возмущен этим:

– Помилуйте, я был ректором! Пострадал за это… И хотя бы кто-нибудь хоть одно слово сочувствия высказал!

Позже В. А. Костицын говорил мне:

– Я нарочно не поднимал этого вопроса официально, чтобы как-нибудь не ухудшить вашего, В[севолод] В[икторович], положения.

И в частном порядке ничего высказано не было» (Там же. Л. 296–297).

На самом деле, заслушав 13 сентября 1922 г. «письмо профессора В. В. Стратонова с прощальным приветствием факультету и выражением признательности за доверие во время деканства со стороны членов факультета», присутствовавшие на его заседании, в числе которых первым назван В. А. Костицын, постановили ответить: «Физико-математический факультет выражает глубокую благодарность декану В. В. Стратонову за самоотверженное исполнение обязанностей декана в самое тяжелое для факультета время и желает видеть его снова и возможно скорее в своей среде» (ЦГА Москвы. Ф. Р – 1609. Оп. 1. Д. 587. Л. 14).

480

Запись от 22 июня 1950 г. – Тетрадь III. C. 214–216.

Во Франции

(1940–1948)

1940 год

Итак, я начинаю с апреля – мая 1940 года, то есть с конца dr^ole de guerre. [481] Нужно ли припоминать все те глупости и измышления, которыми были полны газеты. Начну с немецкого пророчества, перепечатанного в начале апреля и встреченного общими насмешками: «В середине июня немецкие войска будут в Париже».

Пасха в 1940 году была ранняя, 24 марта, и около Пасхи дочь Тони [482] – Таня – появилась на свет. Нечего удивляться, что они в твоем Agenda [483] фигурируют на каждой странице. Ты не была бы самой собой, если бы в эти дни не позаботилась о нашем лучшем друге.

481

странной войны (фр.).

482

Тоня, Антонина Михайловна, московская подруга Ю. И. Костицыной, вышла замуж за французского коммуниста Марселя Гелена, с которым в 1931 г. уехала в Париж, где в 1940 г. у них родилась дочь Таня.

483

ежедневнике (фр.).

Так закончились каникулы, и ты опять была поглощена практическими занятиями в Сорбонне, а я выполнял работу по заданиям Fr'echet для национальной обороны. В газетах печатались сравнения: шел восьмой месяц войны, и сравнивалось положение на восьмой месяц той войны с этим апрелем. Оптимизм, оптимизм и оптимизм!!!

9 апреля приехал с фронта Игорь Марш-Маршад со свежим Croix de guerre, [484] но с пессимистическими речами; из своей практики в передовых отрядах особого назначения он вынес впечатление, что немцы гораздо сильнее, чем думает публика, и еще не проявили своих возможностей.

484

Крест «За боевые заслуги» (фр.).

Между тем разразилась норвежская «бомба», [485] которая показала полную непригодность и военную неподготовленность союзников. Сейчас смешно вспоминать все те объяснения и оправдания, которые давались ответственными лицами и прессой. Именно в эти недели мы виделись со многими белоэмигрантами (дядя и тетушка Игоря Марш-Маршада, Потемкин, Катков и т. д.) и были поражены их германофильскими настроениями.

В конце апреля приехал в кратковременный отпуск Пренан. Он работал в большом штабе (армии), был настроен критически, но положения не понимал так же, как и простые смертные. Перспективы ему представлялись в виде затяжной войны того же типа, как и в предыдущие месяцы, и для него персонально предвиделась серия кратковременных отпусков.

485

Немецкие войска вторглись в Норвегию 9 апреля 1940 г.

О возможности немецкого наступления через Голландию и Бельгию явно никто не знал и не думал – ни справа, ни слева. Происшествие в Норвегии рассматривалось просто как разбойничий набег без больших последствий.

Наступил май, и положение стало резко меняться еще до вторжения немцев в Голландию и Бельгию. Почувствовалась в воздухе какая-то неуверенность, какое-то ожидание чего-то. Когда выяснилось, что это – нападение на Бельгию и Голландию, все даже обрадовались, и приказ генерала Гамелена [486] нашел полное одобрение публики.

486

10 мая 1940 г. главнокомандующий союзными войсками во Франции генерал Морис Гамелен подписал приказ о выполнении плана «Д», согласно которому 1-я группа союзных армий должна была продвинуться на территорию Бельгии, чтобы остановить немецкие войска и укрепиться на линии Маас – Лувен – Антверпен.

Еще бы! Со времени той войны уж эта-то возможность должна быть разработана и предусмотрена в Генеральном штабе во всех деталях, а всем известно, что 'Ecole Militaire [487] – первая генштабистская школа в мире. Правда, «линия Мажино» [488] не доведена до моря. Но существует бельгийская оборонительная линия, и притом на укрепление границы за восемь месяцев было затрачено вдвое больше бетона и других материалов, чем на «линию Мажино». И цифры были опубликованы! Все ждали сообщений о большой победе в Бельгии, но сообщения не приходили.

487

Сокращенное название от 'Ecole Sp'eciale Militaire de Saint-Cyr (букв.: Особая военная школа Сен-Сир) – высшее учебное заведение во Франции, готовящее высококвалифицированных офицеров для армии и жандармерии; располагалось до войны в парижском пригороде Сен-Сир-Леколь.

488

Линия Мажино – система укреплений протяженностью около 400 км на границе с Германией (от Бельфора до Лонгийона), построенная в 1929–1934 гг. и названная по имени военного министра Андре Мажино (1877–1932).

Не помню точно, какого числа, – кажется это было на Pentec^ote, [489] 12–13 мая, – мы поехали с Quintanilla и его женой в натуристскую колонию где-то за Saint-R'emy. [490] За исключением вегетарианского питания, прогулка была очень приятная. То одни, то с ними мы погуляли по лесам, провели очень хороший день и поздно вечером возвращались в Париж. И тут из свежего номера вечерних газет мы узнали, что происходит действительно что-то новое: о военных действиях ни гу-гу, но немецкие авионы [491] бомбардировали ряд крупных и мелких французских городов. Большие разрушения и много жертв. Раньше этого не было – они церемонились. Что же произошло, что позволило им не церемониться?

489

Троицын день (фр.).

490

Saint-R'emy-l'es-Chevreuse (Сен-Реми-ле-Шеврёз) – город в 27 км юго-западнее Парижа.

491

От avion (фр.) – самолет.

Приблизительно в середине мая еще сюрприз: бои у Седана. Что это значит? Каким образом немцы, которых успешно сдерживали в Голландии, Бельгии и Люксембурге, появились у Седана? Не ошибка ли, нет ли другого Седана? Не может же быть, чтобы у французов создалась привычка терпеть решающие поражения у Седана! И я помню, как мы с тобой долго возились со словарями и картами, чтобы понять, в чем дело.

Вместе с тем прекратились письма от Пренана и началось беспокойство о нем. M-me Prenant (эта женщина во все времена и всюду была ниже всего) не видела никаких поводов к беспокойству и считала начало поисков излишним. Нечего делать, мы сами предприняли поиски, – пока без результата. Каждый день этого мая, на редкость прекрасного, уносил какую-нибудь надежду и приносил какую-нибудь гадость.

Поделиться с друзьями: