Могила Азиса. Крымские легенды и рассказы
Шрифт:
Разбежались у него глаза, стал он в карманы деньги набирать, да вдруг нашумело, заохало под землею, и погасла перед ним свечка. Остался Амет в потемках. Дух у него захватило, и не знает он, куда идти! Забыл он и про деньги, и про золотую люльку -- мечется из стороны в сторону, а выйти не может. Вспомнил он тут про свою молитву, и давай ее читать. Перечитал два раза и слышит, откуда-то холодком повеяло... посмотрел: Валлах, бисмиллах!
– - перед ним узкая скважина, и голубое небо виднеется! Побежал он туда и без памяти рухнулся на землю прямо у выхода: так и пролежал до утра. Только после этого стали ему по ночам страшные сны сниться. И мулла отчитывал, и знахарка ходила --ничего не помогает. Так и испортили его злые джины".
– - Аман, аман! Не поминай их к ночи, Али, чтобы чего-нибудь недоброго не накликать. Выйди-ка, Осман, посмотри овец: все ли благополучно?
– - сказал старик молодому татарину. Тот как-то нерешительно поднялся, долго зажигал фонарь и надевал шубу. Вдруг его бледное лицо высунулось назад из-за двери: "Не могу, ата!
– -заговорил он скороговоркой, -- страшно: ни зги не видать, лошади фыркают, и Серый что-то воет на Круглый камень!". Чабаны весело засмеялись: -- "Эх, ты, хыс, тамам хыс!3 Какой ты чабан! Ступай, ступай!" -- закричал на него старик. Осман скрылся и долго не возвращался. Наконец пришел мокрый, прозябший, скинул овчину и присел к огню на корточки. Он не говорил больше ни слова во весь вечер: только большие, робкие глаза его иногда пристально всматривались в отверстие двери, как будто он ожидал оттуда появления чего-то ужасного и таинственного. Старик-чабан еще долго рассказывал, как можно в горах заблудиться и погибнуть в сугробах в зимнюю пору, как погибли таким об разом прошлой зимою двое цыган-музыкантов, возвращавшихся в свою деревню из города.
Поздно вечером мы улеглись спать на полушубках, и я в полудреме раздумывал, смотря на догоравшие угли костра, о полудикой, кочевой жизни этих странных людей, все богатство которых -- в
comb баранов, вся поэзия -- в таинственных сказках и преданиях, все счастье -- в свободе и любви к родным горам и ущельям. Наконец, мысли мои стали мешаться и путаться -- они то вспыхивали на мгновенье, подобно синеватому пламени потухавшего очага, то погасали вместе с последними струйками мигающего огонька. Сонные грезы слетались к моему изголовью, я стал забываться и засыпать. Вдруг тяжелый, подавленный вздох долетел ко мне из темного угла коша. Я приподнялся и увидел бледное лицо Османа, беспокойно метавшегося на разостланном полушубке. Заметив, что я не сплю и пристально смотрю на него, он осторожно подполз ко мне ближе и проговорил задыхавшимся, дрожащим голосом: "Чурбаджи4, жутко мне, спать не могу: я ведь, знаешь ли... джинов и старую Мше видел, когда меня ата из коша посылал: как бы со мною не сталось худого, как с кокозским Аметом, про которого рассказывали?" Осман весь дрожал, зубы его стучали, и судорога пробегала по его лицу. Что с ним случилось? Фантазия ли, возбужденная страшными рассказами чабанов, сыграла с ним злую штуку, мираж ли, или галлюцинация напугали его, суеверного и мечтательного мальчика? Я старался успокоить и разубедить его, говорил, что все это представилось ему со страха; но ничто не помогало. Вот что рассказал мне Осман. "Страшно мне было, когда я вышел из коша, -- говорил он шепотом, -- так страшно, что я чуть-чуть снова назад не вернулся да уж очень мне было стыдно перед товарищами и старым дедом, который в самую темную ночь один по горам ходит -- ни шакала, ни шайтана не боится. За кошем уже стемнело, туман стал гуще, в двух шагах нельзя было отличить овцы от белого камня. Пошел я в загоне, -- отару пересчитать: овцы уже спали -- одни стоя, прислонившись друг к дружке, другие лежа. Одна, моя любимая, годовалая индже, которой я повесил на шею бубенчик, подбежала ко мне и вертелась у моих ног, пока я ходить по отаре. Привязалась ко мне индже, просто не отгонишь. Хотел я ее отпихнуть и притворить дверцы, уходя из загона, но она у меня проскочила между ног и побежала в степь. Испугался я и пустился вдогонку: спотыкаюсь, через камни прыгаю, а индже моя слово смеется: остановится, поглядит, поглядит и опять бросится бежать. Не заметил я, как и кош остался далеко за мною и потонул в тумане. Вдруг индже быстро обернулась назад, и смотрю я, понять никак не могу: моя ли это овечка или наша узенбашская красавица Шахсиме? И глаза у нее черные, как у Шахсиме, и лицо румяное как горный тюльпан, и высокая грудь под узорной, истамбульской чадрою... совсем Шахсиме, -- та самая Шахсиме, с которой я прощался, уходя в горы на пастбище, которой сказал, что люблю ее больше, чем сестру свою, и хочу ее сватать у седого Харт-Амета, ее отца, нашего старосты. Стою я и дивлюсь, сам себе не верю. а она подошла ко мне, смеется и говорит: "Вот видишь, я соскучилась по тебе, Осман! Братья пошли лошадей пасти в горы: я с ними напросилась, чтобы тебя повидать: пойдем, они здесь недалеко костер развели".
– -"Вот оно что! Да как же это тебя из дому отпустили?" --говорю я, а про овечку свою и думать забыл: иду рядом с Шахсиме, а она молчит, глядит на меня и смеется. Прошли мы немного, и заблестели в тумане огни. Вижу я: собралось видимо-невидимо народу вокруг огромного костра, да все такие маленькие, мне по пояс, а головы у них большие, в ногайских бараньих шапках; пилав, словно на Байрам, варят, музыка, пляска, в даулы5 бьют, на пищалках играют. Посреди круга борьба идет. Вот подходит к нам один и говорит: "Ну, что, сестра, привела ты своего жениха? Давай-ка, молодец, поборемся, -- кто кого одолеет?" Смотрю я: маленький он такой, неуклюжий -- где ему меня побороть! Я и Чалбаша дерикойскаго6 через голову кидал. "Давай!" -- говорю. Схватились мы за кушаки, стали водить друг друга. Собрались все на нас смотреть. Не поддается мне маленький, да такой здоровый: я его подкину, а он, как кошка, опять на ноги станет. Устал я, ноги и руки занемели, -- никогда этого со мною не бывало! Вдруг как обхватит он меня и оскалил мне зубы прямо в лицо. Смотрю: а голова-то у него баранья, глаза, как уголья, красные, и рога по бокам завиваются!
– - Так и подкосились у меня ноги. Упал я, а он прямо ко мне на грудь. Заревело кругом, захлопало --весь джайнем7 столпился вокруг меня! Потянулись ко мне мохнатые, звериные морды -- бараньи, кошачьи, лошадиные, -- воют, хрюкают; а впереди всех Шахсиме, и не Шахсиме, а выросла на ее месте старая колдунья Айше и прямо на меня сухим пальцем показывает. И бросилось на меня все, что тут было, а тот, который меня повалил, хотел мне в горло зубами вцепиться, да в это время выпала у меня из-за пазухи ладанка с молитвой, -- я всегда ношу ее на шее. Что тут было, не помню, только все от меня отступили. Вскочил я на ноги и пустился бежать, не оглядываясь: слышу -- гонятся, догоняют меня! Побежал я в сторону коша: но вдруг прямо передо мной из расщелины поднялась, словно огромный камень, седая, безобразная, со всклокоченной бородой голова Яман-джина8. Ахнул я, закрыл глаза руками и повернул от нее в сторону: бегу, а куда -- не знаю! Так и уперся прямо в дверь нашего коша... Да не говори этого никому, чурбаджи!
– - добавил Осман, хватая меня за руку и оглядываясь.
– - Товарищи не поверят, трусом меня назовут, смеяться будут!" Долго я его уговаривал, но успокоить не мог. Уже лучи рассвета пробились сквозь щели коша, когда мы разошлись по своим углам и улеглись на овчинах. Спал ли Осман, облегчив себя рассказом и поделившись со мною своими страшными впечатлениями? Едва ли. Я слышал, как он долго стонал и ворочался.
На другое утро, когда я вышел из шалаша, горная степь была ясна и спокойна; бледное небо загоралось отблеском золотой зари, и ни одного облачка не было на горизонте. Чабаны доили овец, пропуская их поодиночке сквозь маленькие ворота загона, и весело пересмеивались. Отара нетерпеливо толпилась у выхода, и звонкое блеянье раздавалось в чистом и прозрачном воздухе. Татарин мой уже оседлал лошадей, и я пошел проститься со своими новыми знакомцами. Когда я подошел к Осману, он посмотрел на меня украдкой, как-то боком,
молча кивнул мне головой и нагнулся над своею доенкой. Очевидно, ночные страхи еще не оставили его воображения.
Несколько месяцев спустя, мне случилось быть в Узен-баше, -- той деревне, из которой был Осман. Я спрашивал про него; мне сказали, что он недавно умер. Меня проводили на старинное кладбище, разбросанное по склону горы, у подножья красивой мечети с высоким стройным минаретом. Свежая могила была завалена камнем, и белый столб с пестрой чалмою и надписью из Корана склонялся над нею, как старый мулла, молящийся за душу усопшего грешника. Бедный Осман! Я видел его невесту, прекрасную Шахсиме; она выходит замуж за пожилого, но богатого бахчисарайского татарина. В Узен-баше я вторично услыхал о старой колдунье Айше и решил непременно взглянуть на это чудовище татарского суеверья. Она ничем не отличалась от наших знахарок, -- так же заговаривала кровь, давала любжу, лечила травами. Домик ее стоял вдалеке от деревни, ветхий, полуразрушенный. Татары ходили к ней ночью тайком -- это считалось предосудительным. Айше была маленькая, сгорбленная старушка, с проницательными, злыми глазами, такими злыми, что, право, я принял бы ее охотно за ведьму. Она дала талисман для моей лошади, долженствующий предохранять от порчи и глаза. Про Айше мне рассказывали, что она белой тенью скитается по ночам и пугает проезжих всадников и пешеходов. Мой старый знакомый Асан, возвращаясь верхом с одной веселой свадьбы, видел Айше ночью под деревом, и она гналась за ним до самой деревни.
1 Джины -- злые духи.
2 Ата -- отец.
3 Девушка, право девушка.
4 Чурбаджи -- ударь, господин.
5 Большой барабан.
6 Известный в Крыму борец.
7 Джайне -- ад.
8 Яман-джин -- злой дух, демон.
СВАДЬБА АБУ-БЕКИРА
Много богатых деревень в Крыму, но нет богаче Дерикоя. Много больших и красивых домов в Дерикое, но больше и красивее всех дом Абу-Бекира. И если сам Абу-Бекир стар и некрасив, то уж конечно он богаче всех дерикойцев. Его сады прекраснее садов Ирема1, и нет счета его виноградникам и чаирам2! Мечеть в Дерикое построил Абу-Бекир - какое благочестие! Водоем для общего пользования всей деревни поставил Абу-Бекир - какая благотворительность! И что же это за водоем! Он подобен прозрачному Тасниму, из которого пьют райские души. Тонкая, холодная струя бьет из серого гранита, испещренного арабскими письменами, и падает с тихим журчанием в каменный бассейн. В этом бассейне, как в зеркале отражается утром и вечером румяное лицо красавицы Фатиме, когда с кувшином на плече она приходит сюда за водой. Коваль Осман, который искуснее всех выделывает серебряные пояса с чернью, не раз из-за соседнего плетня высматривал Фатиме. Тонкая, стройная, -- она, бывало, тихо спускается с крутого холма вместе с тремя своими подругами, и горячее солнце играет ослепительными лучами на золотых монетах ее шапочки и ожерелья, на галунах ее зеленого шелкового кафтана, на блестках вышитых красных туфель и на ее медном кувшине, а шаловливый ветер то и дело развивает серебристую ткань ее непослушной чадры, которая словно назло своей хозяйке, открывает хорошенькое розовое личико с черными бровями и лукавыми, смеющимися глазками. "И какая же красивая эта девушка!" -- говорил про нее коваль Осман, хорошо знавший даже маленькую родинку на ее подбородке.
Но Фатиме заприметил не один коваль, знал ее и старый Абу-Бекир, который, молча покуривая длинную трубку, с резного балкона пристально следил своими бесцветными зоркими глазами за проходившей каждый день мимо его дома красавицей. Валлах! Где же бедному ковалю, беднее которого не было в целой деревне, спорить с таким богачом, как Абу-Бекир! Кто откажет в просьбе Абу-Бекиру. Он заплатил триста червонцев, и Фатиме стала его женою.
***
И какая же богатая эта была свадьба! Амет-шорник мне рассказывал, что целые два дня все были пьяны без просыпу. Но вот настал третий день. По всей деревне, по окрестным, холмам и ущельям раздавались веселые, дребезжащие звуки даулов, рожков и скрипок. Разбросанные по горным уступам дома Дерикоя были унизаны пестрой гурьбой народа, стоявшего на их плоских земляных кровлях. Мужчины, женщины и дети в красных и зеленых платьях, вышитых серебром и золотом, сидя и стоя, всматривались в даль, туда, откуда доносилась эта музыка, и слушали ее даже голубые, туманные горы, на синеве которых ярче белели дома и яснее виднелись разноцветные наряды толпы, озаренной лучами знойного солнца. Но вот звуки даулов стали явственнее, и на крайней улице деревни показалась кучка цыган-музыкантов с темными загорелыми лицами, сильно оттенявшими сверкающие белки их черных глаз. Сдвинув свои барашковые шапки на затылке, они на ходу усердно пиликали на скрипках и дули в рожки. Один толстый, приземистый цыган -- знаете вы цыгана Джелиля?
– - так вот, этот самый цыган держал между двумя пальцами огромный бубен, лихо ударяя в него кистью правой руки. За музыкантами тянулся длинный свадебный поезд. Невеста, с ног до головы закутанная в широкое пестрое покрывало, в сопровождении двух пожилых женщин с открытыми лицами, ехала в экипаже, запряженном парою лошадей, и более трехсот всадников в залитых золотом и черных куртках скакали кругом на горячих конях и длинным хвостом извивались по улицам деревни. Множество пеших татар бежали по сторонам с восклицаниями, смехом и говором. Наконец, весь поезд остановился у дома жениха, родственники невесты устроили над нею род навеса из яркой ткани и под ним провели Фатиме по лестнице; в дом ее будущего мужа. Тогда все затихло. Музыканты разбрелись, всадники разъехались, и улицы опустели. Только на одной кровле стоял хмурый, как осенняя туча, коваль Осман и все еще глядел на двери Абу-Бекирова дома.
Вот уж две недели не спорилась работа у коваля Османа. Начнет ли насечку вырубать на стремени -- стремя испортит, станет чернь на серебряную пуговицу наводить -- никакого рисунка не выходит. А уж какой он был мастер! Все перед ним стоит Фатиме черноглазая, и видится ему, как целует ее старый Абу-Бекир. Наконец, стало ему невтерпеж и пошел он в станок к своему вороному Эмиру, -- только и было у него богатства, что этот конь. Заржал Эмир, почуяв хозяина, обернул к нему свою морду с широкими, тонкими ноздрями, с выпуклыми, блестящими, как звезды, глазами, и насторожил уши. Осман потрепал его по мохнатой гриве, накинул седло ему на спину, подтянул подпруги и выехал за околицу. По каким горам и долинам носил его добрый конь, вряд ли и сам Осман припомнит. Шумело перед ним и синее море своими белогривыми волнами, и дремучий лес, растущий по горным склонам, встречал его своим смолистым благоуханьем. Раз остановился Эмир на всем скаку, и только тогда увидел Осман, что под его ногами темнела глубокая пропасть, на дне которой клубился и клокотал горный ручей, разлившийся от весеннего, талого снега. Пробовал и песню Осман затянуть, да только юркое эхо смеялось в ответ на ее печальные переливы. Повернул он назад и поехал шагом в деревню. Кремнистая дорога вилась узкой лентой, и справа в овраге за плетнем зеленело целое море фруктовых садов. Старые рябины, обвитые темными гирляндами плюща, мешались там с беловатыми стволами низкорослых и широколиственных фундуков. Местами попадались куртины миндальных деревьев, опушенных белым и розовым цветом; тонкое, одуряющее благоухание разносил тогда легкий ветерок, едва колыхая острые вершины тополей села; но он не освежал воздуха, накаленного лучами полуденного солнца. Прохлада таилась только там, в тени этой густой зелени, где катились и журчали серебристые струи невидимых ключей. Так и счастье Османа скрывалось под кровлей Абу-Бекирова дома, и ничто не облегчало его горевшего сердца.
Осман выехал за поворот дороги, откуда открывался вид на деревню. Множество кровель пестрело в лощине и по горным склонам, и прямая стрелка минарета высоко поднималась над ними. Осман ехал мимо низких сараев, где на жердочках висели пачки табаку, выставленные на солнце, мимо белых домиков, из ворот которых выглядывали иногда любопытные глаза детей и женщин. Около мечети, у ограды кладбища, он увидел кучку стариков с подстриженными седыми бородами. Они о чем-то спорили с толстым муллою в зеленой чалме. Осман переехал вброд маленькую, быструю речку, и сверкающие брызги воды целым столбом поднялись под ногами его лошади. Он бросил узду и долго смотрел, как Эмир жадно пил, остановившись в середине речки. Наконец, Осман выехал на берег, ударил коня ногайкой и вихрем взлетел на пригорок, где стоял дом Абу-Бекира.
Осман привязал лошадь к плетню, скрипнул калиткой ворот и пошел во двор. Мохнатая собака лежала в тени под мажарой, но и там ей было так жарко, что она не залаяла на чужого человека, входившего в дом хозяина. Зато прохладно было в большой комнате дома, едва освещенной одним маленьким решетчатым окном и низкою дверью, полуотворенной на резной балкон, закрытый от любопытных глаз зеленью сада. Вся комната была обвешена драгоценными, вышитыми шелками и золотом, чадрами, установлена блестящей медной посудой. На полу, устланном коврами и войлоком, вдоль стен лежали пестрые подушки, и большой, открытый очаг чернел в дальнем углу. В окошко смотрели темные листья черешен, орехов и яблонь, а тихое журчанье речки, протекавшей под самым домом, постоянно слышалось здесь, навевая сладкую дремоту. "Селям-алейкюм!", -- сказал Осман, входя и прикладывая руку ко лбу.
– - "Алейкюм-селям!", -- отвечал ему хозяин, сидевший с трубкой в зубах перед низеньким, шестиугольным столиком, уставленным сушеными грушами, каймаком и шербетом. Осман сел подле, и Абу-Бекир, хлопнув в ладоши, приказал жене подать гостю кофе. Фатиме, еще более прекрасная, чем прежде, свежая, как только что распустившаяся роза, с губами сладкими, как мед крымской пчелы, и темными, как апрельская ночь, глазами, появилась покорно на зов своего повелителя. Она молча поклонилась гостю, поставила перед ним чашку кофе на маленьком подносике и исчезла за дверью, как легкая тень от трепетных листьев мимозы, брошенная на мгновенье выглянувшим из тучи солнцем. Сердце Османа билось, как пойманная птичка в руках охотника, а дом Абу-Бекира казался ему раем пророка, но он не променял бы своей Фатиме на прекраснейшую из небесных дев. Да и хороши ли они еще, эти райские дивы, когда Коран установил для них тридцатилетний возраст? А Фатиме было только восемнадцать. "Так не нужно ли тебе, ага, седла с чеканкой или новых пуговиц на пояс?
– - Твои, кажется, поистерлись, -- говорил Осман.
– - Я тебе такие сработаю, что и в самом Бахчисарае не сыщешь. А славный у тебя кофе, ага!". Но Абу-Бекир, несмотря на все свое гостеприимство, не предложил еще ни одной чашки молодому ковалю и ревнивыми глазами посматривал на дверь, которая, как ему показалось, подозрительно скрипела. "Ну, савлых нехал, счастливо оставаться, хозяин!" -- сказал Осман, нехотя подымаясь, и, бросив последний взгляд в сторону, где исчезла Фатиме, со вздохом вышел из комнаты, провожаемый добрыми пожеланиями и ядовитой усмешкой старика.