Молодой Ясперс: рождение экзистенциализма из пены психиатрии
Шрифт:
И в нашей клинике, руководимой Нисслем, царило убеждение в скромных возможностях терапии. В принципе, с лечением не связывали никаких надежд, однако мы руководствовались человеколюбием и оберегали, насколько могли, больных от того вреда, который они были способны доставить сами себе. Общение с больными было гуманным, но лишенным всякой патетики. Мы сохраняли бодрость духа и оставались терпимыми. «Мягкость психиатра» не только отличала наши отношения с больными, но и естественно предполагалась в отношениях между нами.
Большой интерес в клинике вызывали вопросы социологического и юридического плана. Бильмане всесторонне изучал бродяг. На заседаниях судебно — психиатрического общества в Гейдельберге встречались юристы и врачи. Там регулярно делались доклады и проходили дискуссии. Все это я застал и ко всему был причастен. Сталкиваясь с любым фактом, знакомясь с любым методом, я пытался извлечь из них все возможное. Освоенная мною литература по психиатрии, изданная более чем за сто последних лет, была необыкновенно обширна, но, как оказалось, содержала главным образом пустые, ни на чем не основанные рассуждения. В этой куче попадались и жемчужные зерна — когда кто-нибудь из авторов излагал результаты реальных наблюдений достаточно ясно и таким образом, что, столкнувшись с данным феноменом в будущем, его можно было однозначно распознать.
Часто об одном и том же говорилось совершенно различными словами, преимущественно — неопределенными. Каждая из школ имела свою собственную терминологию. Казалось, что разговор идет на совершенно разных языках, местные же диалекты этих языков существовали в каждой клинике. Создавалось впечатление, что единой, объединяющей всех исследователей научной психиатрии не существует. Когда я присутствовал на регулярных представлениях больных и дискуссиях в кругу врачей, мне порой казалось, что им постоянно приходится начинать с нуля. Каждый конкретный случай подводился под несколько жалких обобщающих понятий. А потом все опять напрочь забывали сказанное ранее. Всякий раз, как я испытывал удовлетворение от того, что удалось изучить какой-то феномен, оно соединялось с ощущением, что вперед продвинуться не удалось. Возникало чувство, будто я живу в мире, где существует необозримое множество разнообразных точек зрения, которые можно брать и в любой комбинации, и по отдельности, но все они до невероятия просты и бесхитростны. «Психиатры должны научиться мыслить», — заявил я как-то в кругу своих коллег — врачей. «Надо будет поколотить этого Ясперса», — дружески улыбаясь, сказал в ответ Ранке.
Как мне представлялось, суть дела с психиатрическими заболеваниями состояла в следующем. Предмет психиатрии — человек, а не только его тело; даже, можно сказать, менее всего его тело, скорее его душа, его личность, он сам. Я был знаком не только с соматической догмой: «Психические болезни есть болезни головного мозга» (Гризингер), но и с тезисом: «Психические болезни есть болезни личности» (Шюле). Тем, чем приходилось заниматься нам, занимаются и гуманитарные науки. У них те же самые понятия, только не в пример более тонкие, развитые, ясные. Когда мы однажды протоколировали словесные выражения больных в состоянии помешательства и в состоянии параноидального бреда, я сказал Нисслю: «Нам следует поучиться у филологов». Я оглядывался по сторонам — а что, к примеру, смогут нам дать философия и психология?
В этом умонастроении и застало меня в 1911 году предложение Вильманса и издателя Фердинанда Шпрингера написать «Общую психопатологию». К тому времени я уже был автором ряда работ — о связи тоски по дому с тягой к совершению преступлений, о проверке интеллектуальных способностей, об иллюзиях восприятия, о бредовых идеях, о развитии заболеваний, прослеженном на материале подробных историй болезни. Как мне кажется, знакомство с этими работами и вызвало у них доверие ко мне. Я испугался было, но сразу же испытал душевный подъем, и у меня появилась дерзкая надежда, что удастся, по крайней мере, упорядочить факты и способствовать, насколько возможно, развитию методологического сознания. Меня обнадеживало и то, что я ощущал свою причастность к духу клиники и к совместно накопленному идейному арсеналу. В том окружении, в котором я находился, было, собственно говоря, не так уж и трудно написать «Общую психопатологию». Задача настоятельно требовала решения, и оно выпало на мою долю.
Мои собственные исследования и размышления над тем, что говорилось и делалось в психиатрии, вывели меня на новые для того времени пути. Два важнейших шага меня побудили сделать философы. Феноменологию Гуссерля, которую он поначалу именовал дескриптивной психологией, я воспринял и использовал в качестве метода, при этом, правда, не принимая ее последующего развития и превращения в созерцание сущностей. Описывать внутренние переживания больного как некое явление в сознании оказалось делом вполне возможным и благодарным. Не только иллюзии восприятия, но и переживаемое в бреду, способы осознания собственного «я», чувства и переживания, изображенные самим больным, — все это можно было зафиксировать с такой четкостью, что оно уверенно распознавалось при следующей встрече с ним. Феноменология стала методом исследования.
Дильтей противопоставлял теоретически объясняющей психологии другую — «описывающую и разделяющую». Такую же задачу поставил перед собой и я, назвал это «понимающей психологией» и стал разрабатывать тот метод, который использовался уже давно, который фактически применялся на особый лад Фрейдом, — метод, позволявший постигать, в отличие от непосредственно пережитых феноменов, генетические связи в психической сфере, смысловые отношения и мотивы. Я искал для этого методологическое оправдание и предметное разделение. Мне казалось, что теперь можно будет методологически расставить по местам множество известных, но доныне неупорядоченных подходов в психологии, вкупе с описанием фактов.
Я уже не говорю об изложении в ясных и четких понятиях психологии деятельности (в отличие от феноменологии и понимающей психологии), о разделении постигаемых в ее смысле выразительных феноменов и лишенных смысла сопутствующих телесных проявлений, сопровождающих психические процессы, как не упоминаю и о других методологических прояснениях тех знаний, которые фактически уже были обретены.
Я хотел бы указать только на один момент. Я повсеместно вел борьбу против пустопорожних рассуждений, далеких от действительного познания, в особенности против тех «теорий», которые играли столь большую роль в языке психиатрии. Я доказывал, что хотя психологические теории разработаны по аналогии с естественнонаучными теориями, они, тем не менее, никогда не имели характера естественнонаучных. Ведь в соответствии с ними прогресс знания не представлялся постижением некоего основного, фундаментального процесса, охватывающего все без исключения психические явления. Доказательство и опровержение здесь не осуществлялись в ходе опытного познания, при постоянном поиске критики оппонентов, в совместном исследовании.
Речь, в сущности, шла только о сравнениях и аналогиях, которые, разумеется, имели под собой некоторую почву, но ведь сравнивать можно как угодно, по самым разнообразным признакам, и такие сравнения никогда не приводились в соответствие между собой, никогда не подвергались радикальной проверке. Их неоправданно превратили в реальности, составляющие некую первооснову всего.
Однако во всяком мышлении — а потому и в этом теоретическом мышлении тоже — я пытался найти тот аспект, который имел бы позитивную ценность для науки. По этой причине я в своей «Психопатологии» представил систематизацию теорий как способ описания, с помощью сравнений, того, что в ином случае осталось бы за пределами сферы познания. Суть дела заключалась в том, чтобы свободно окидывать взглядом возможные картины, не подпадая под власть ни одной из них. В то время в большом ходу были, в первую очередь, теории Вернике и Фрейда, и та и другая забыты. Теория Фрейда даже среди психоаналитиков считается в значительной степени обусловленной временем, в которое она возникла, и больше не признается ими безоговорочно правильной.
Верилось — правда, всякий раз на новый лад, — что удастся найти методы, которые позволят постичь человека как единое целое (в том, что касается его конституции, характера, типа сложения, единства заболевания). На каждом из путей такого поиска — а каждый из них в каких-то пределах был плодотворен — эта мнимая целостность оказывалась на самом деле лишь моментом той всеохватной целостности человеческого бытия, которая никогда не становилась предметом исследования — именно как эта всеохватывающая целостность. Ведь человек как целое выходит за рамки любой мыслимой объективируемости. Как сущность для себя самого и как предмет исследования для ученого он просто принципиально неисчерпаем. Он как бы остается открытым. Человек — всегда больше того, что он знает о себе и что может о себе знать.
Итак, научным импульсом для общего систематизирующего изложения стало стремление свести воедино все точки зрения. В сфере психопатологии следовало четко и в строгих понятиях определить, что мы знаем, как мы это знаем и чего мы не знаем.
Основной замысел состоял в том, чтобы выяснить, на каких путях проявляет себя то объективное, которое поддается исследованию. Ставить вопрос таким образом я стал уже давно — это было свойственно моей натуре. Когда на экзамене по медицине после пятого семестра, перед началом шестого клинического, мне достался вопрос о строении спинного мозга, я построил свой ответ так: назвал методы его исследования и указал, какие результаты приносит применение каждого из них. Анатом (Меркель в Геттингенском университете) был удивлен и похвалил меня, чему, в свою очередь, удивился я.