ЖАНРЫ

Молодой Ясперс: рождение экзистенциализма из пены психиатрии
Шрифт:

Именно в то время, когда напряженная настороженность, направленная вовне, сочеталась с полным внутренним покоем, его философствование обрело свой собственный язык. Закончив работу по дому, которую он определил делать себе, Эрнст на протяжении долгих часов сидел на своем наблюдательном посту у окна, за занавеской, держа на коленях свою рукопись, которая с каждым годом прибавляла в объеме — до того дня, когда мы обрели свободу и возможность встретиться вновь.

С 1939 по 1945 год мы не виделись, с 1941 — не могли переписываться. Но, не получая друг от друга вестей, мы продолжали развивать ту философию, которая была обретена нами, по существу, в совместных усилиях, и когда встретились вновь, то привезли с собой рукописи наших книг: Эрнст — «Диалектику незнания» (вышла в Издательстве литературы по проблемам права и общества, Базель), я — «Об истине» (вышла в Издательстве Р. Пипера и К°, Мюнхен).

Уже после смерти Эрнста ко мне в руки попал его доклад, опубликованный в юбилейном сборнике, изданном к моему 70- летию Клаусом Пипером. Доклад был посвящен связи моей книги «Об истине» с моей «Философией». Он очень многое объяснил мне самому. Доклад был написан просто, но поднимал труднейшие фундаментальные проблемы, и я еще раз с сердечной скорбью подумал: насколько же неповторимо Эрнст мог думать вместе со мной и продолжать мои мысли.

Он оставил фундаментальную работу — «Критика нигилизма» — надеюсь, она скоро выйдет в свет.

Вспоминая о времени с 1928 по 1931 год, о нашем с Эрнстом сотрудничестве, я желал бы сказать: мои работы в той же мере были его работами, в какой его работы — моими, и сказал бы, если бы не побоялся все же некоторого преувеличения.

7. Университет

Дважды, сразу после Первой мировой войны и сразу после Второй, я публиковал работу «Идея университета», намереваясь сделать эту идею более осознанной для самого себя, для студентов и для преподавателей. В 1946 году это произведение появилось под прежним названием; хотя общий настрой и смысл остались прежними, оно было переписано заново: на передний план я выдвинул требование воссоздания немецкого университета. Правда, оба раза мое слово не возымело действия, однако я рад, что сказал его — в духе наших великих традиций и в неистребимой надежде на возрождение идеи. Расскажу о том опыте и умонастроениях, которые заставили меня написать обе работы.

Со времени своего студенчества я ощущал свою принадлежность и причастность к университету. На выдающихся наставников взирал с почтением, уважая их всех — даже тех, кого не принимал, — за один только их статус. Само здание, аудитории и залы, различные традиции — все это вызывало у меня священный трепет души.

Я еще не понимал ясно, что, собственно, придает всему этому такой ореол. Но само настроение, возникающее, когда ты работаешь в этом мире, общение с теми, кто олицетворяет этот авторитет, воспоминания о череде поколений, оставивших здесь свой след, — все это вместе создавало не только впечатление незыблемости устоев, но и ощущение величия задач, стоящих перед людьми духа, на которых должна держаться вся жизнь общества.

Затем начались разочарования. Большинство студентов никак не соответствовало идее университета. Сообщества буршей и корпорантов — в их нынешнем виде — означали для меня жизнь, лишенную духовности и личностного начала: пивные, дуэли на шпагах, затверженные до автоматизма стереотипы поведения; жизнь, которая, благодаря связям со «стариками», гарантировала в будущем процветание и карьеру, если только ты соответствовал усредненным нормам — был прилежен в работе, послушен и привержен национализму. Среди студентов — исключая немногих — я чувствовал себя чужаком. Но тем не менее пользовался их расположением, а порой они с удивлением и уважением относились к моему образу жизни, сутью которого была деловая заинтересованность. Ведь я без лишнего шума двигался своим путем, не навязывая его никому.

Однако проблемы студенческих союзов и объединений волновали меня — ведь они задавали тон в университете и пользовались наивысшим уважением. Это, в сущности, был вопрос свободы студенческой жизни и учебы. Она требовала независимости в выборе стези. Мне казалось, что этому-то и угрожало принудительное объединение в корпорации, заставлявшее тратить время и силы на никчемные затеи; самосознание же становилось чем-то производным от принадлежности к корпорации, о которой свидетельствовала пестрая ленточка. Вместо того, чтобы жить, руководствуясь смелыми решениями собственного ума и чувствуя собственную ответственность за выбор пути, было принято передавать право определения жизненных целей избранному обществу, пассивно следуя тому представлению о счастье молодежи, которое имели «старики». Вместо того, чтобы думать самостоятельно, предпочитали держаться общепринятых взглядов, причем цеплялись за них тем сильнее, чем большую внутреннюю неуверенность испытывали сами. То, что такие студенты не имели никаких связей с духовными течениями современности, подтверждало, на мой взгляд, что они вовсе не были настоящими студентами. Наблюдения моей юности и более поздний опыт научили меня видеть в этих корпорациях злой рок немецких университетов. В них совершенно ничего не осталось от того духа, который некогда, после освободительных войн, привел к основанию корпорации буршей. В них уже не происходило подлинного воспитания, а просто осуществлялось воспроизводство определенного типа людей, и сам этот тип был мне ненавистен.

Другой угрозой свободе учения было возникновение единых порядков обучения и контроля. В XIX веке немецкий студент учился действительно свободно. Если он не занимался достаточно, он проваливался на экзамене. Еще совсем молодым я прочувствовал жестокость ситуации, когда юристы, не сдавшие экзамена, вынуждены были выбирать иное поприще. Теперь же на медицинских факультетах были введены такие порядки, которые в конечном счете гарантировали сдачу экзаменов, хотя и с «хвостом», то есть переэкзаменовкой по тому или иному из предметов. Проблемы, возникшие в связи с этим, порой живо обсуждались. В Геттингене я жил в пансионе, который содержала одна достойная старая дама, заботившаяся о небольшой группе рекомендованных студентов и создававшая вокруг них воспитанное на университетских традициях окружение. Я был самым младшим из них. Однажды, когда я рассуждал об учебе и студенческой жизни, полной их свободе как условии для духовного развития вообще, мне возразил один старый медик: «Все это, конечно, прекрасно. Но вы заблуждаетесь. Так дело не пойдет. Средним студентом надо руководить». До сих пор помню, как я был возмущен тогда. Я ответил ему, что требую не чего-то сверхъестественного, а всего лишь того, что по силам каждому человеку. Дело не в одаренности — средних способностей вполне достаточно, — а в стремлении к действительным знаниям и, стало быть, в умении принимать смелые решения и внимательно прислушиваться к тем своим запросам, которые возникают в ходе учебы. Университеты — это не школы, а высшие школы. Сказал же Куно Фишер в Гейдельберге: высшая школа — это не гимназия. И если университет — не для всякого, продолжал я, то все же каждый, кто выбирает университет, вправе знать, от чего ему придется при этом отказываться. Но студент, который учится только для того, чтобы сдать экзамены и добиться положения в обществе, то есть который не приобретает подлинных знаний, а вызубривает необходимый для экзамена материал, — такой студент к университету никакого отношения не имеет. «Тогда выходит, — сказал мой собеседник, — что большинство студентов не имеет к университету никакого отношения». — «Скверно, коли дело обстоит действительно так, как вы говорите, — отвечал я. — Это означало бы конец университета».

Другим моим разочарованием были университетские преподаватели. Лишь единицы из них соответствовали настоящему уровню высшей школы и поддерживали этот уровень. Я видел, что иногда известные ученые мужи обладали немалыми заслугами и огромной работоспособностью, имели обширные познания и богатые умения для того, чтобы дать студентам ориентацию в преподаваемых ими предметах, — и все же при этом стояли в стороне от идеи университета и его духовности. Все, скорее, напоминало промышленное предприятие или присутственное место, чем университет, да к тому же дело усугублялось интригами и пропагандой. Необычайное прилежание этих людей, казалось, проистекало от того, что у них не было жизненной почвы под ногами и они были просто выбиты из колеи. Они более всего притязали на значительность. Толпы учеников превозносили таких наставников и сами приобретали таким образом вес. Что эти люди представляли собой, я понял позднее, в особенности — в 1918–1919 годах, в тех жизненных ситуациях, когда решались человеческие судьбы. Они представляли собой то, что в доме моих родителей именовалось, по названию большой немецкой партии, «национал — либералами», то есть были людьми, лишенными решимости и гражданского мужества.

С детства, когда университет был знаком мне только по рассказам и я лишь предчувствовал встречу с ним, он представлялся мне хранилищем истины. Позднее мне стало ясно, что идея университета — это наднациональная европейская идея. Одно из наивысших разочарований 1914 года было вызвано тем, что университеты — как англосаксонские, так и немецкие — приняли одну из сторон в войне, а не остались над схваткой. Это показалось мне предательством вечной идеи университета. Университет был для меня той инстанцией, которая сможет сохранить истину в противовес государственным реалиям. Однако то, что можно было заметить еще до 1914 года, лишь приобрело завершенный вид: повсюду в мире послушно следовали требованиям этих государственных реалий, конформистски их принимая и оправдывая. Принцип «кто платит, тот и заказывает музыку» стал ужасной действительностью. Университет утратил свой ответственный статус надгосударственной и наднациональной европейской инстанции.

Я постиг это с еще большей отчетливостью, столкнувшись с необходимостью сделать собственный выбор в 1919 году. Тогда я, приват — доцент, благодаря революционно задуманным преобразованиям университетской структуры, был избран членом сената университета. Однажды обсуждался такой вопрос: ректор Берлинского университета призвал все немецкие университеты присоединиться к заявлению протеста против условий будущего Версальского мирного договора — они только — только стали известны. Когда очередь выступать дошла до меня, я сказал следующее: «Я советовал бы не подписывать этот протест. Мы все едины во мнении, что условия эти бедственны и несправедливы. Здесь не о чем спорить. Совершенно ясно, как должен поступить каждый из нас как гражданин германского государства. Но чем отчетливее мы, как граждане германского государства, понимаем отчаянность ситуации, тем больше мы должны сохранить и оберегать до конца ту сферу, смысл которой превыше всех государств и народов. Мы заседаем здесь как представители университета. Он, конечно, существует на деньги государства, собранные в виде налогов, точно так же, как и церковь. Но точно так же, как и у церкви, задачи университета — наднациональны. Только такими задачами мы, сенат университета, и должны здесь заниматься. Мы в первую голову европейский, а не германский университет. Происхождением своим мы обязаны всему европейскому средневековью, а не отдельным государствам с их территориальным делением, которые лишь получили университеты в наследство. Мы должны сохранять чистоту своих задач и не вторгаться в те вопросы, решение которых не в нашей компетенции. Если мы все же поступим так, на реализацию нашей идеи ляжет пятно. Именно в такой момент и необходимо более, чем когда бы то ни было, сохранять университет как наднациональную инстанцию человеческого сообщества. Впрочем, — продолжал я, — протест этот, не подкрепленный реальным делом, — настолько же пустая затея, насколько авторитет университета не согласуется с заявлениями такого рода. Ведь они совершенно не соответствуют тому авторитету, который снискал университет в мире».

Это выступление молодого приват — доцента вызвало холодный прием. Некоторые взяли слово после меня. Граденвитц, юрист, еврей и антисемит, выступил, совершенно игнорируя меня и все мной сказанное, в том смысле, что какой-то приват — доцент не вправе здесь высказываться вообще. Дубелиус, известный теолог, критически разобрал мое выступление, отверг сравнение с церковью и заключил: на университете не будет никакого пятна, если мы поддержим этот протест. Единогласно, при одном воздержавшемся, мое предложение было отвергнуто. Воздержался Эрнст, патолог, швейцарец. По дороге домой он тепло сказал мне: «Вы были правы. Я только потому воздержался, что я гражданин Швейцарии и не имею права участвовать в обсуждении такого рода вопросов». Я ответил, что данный вопрос касается не швейцарцев, не немцев, не граждан государств Антанты — он касается только общеевропейской идеи университета. На это Эрнст заметил: «Наверно, так должно быть. Но в действительности, конечно, все обстоит, к сожалению, иначе».

Поделиться с друзьями: