Молоко волчицы
Шрифт:
«Едва не впал я во всякое зло среди собрания и общества».
Люди уже наслушались, Анисима не удерживали, пришлось остаться:
«Что общего у мякины с чистым зерном, у котла с горшком? Этот ударит — и тот разлетится на куски… Не стало закона… Люди отверженные, отребья земли, их-то я стал песнею»…
Кто устрашился, кому надоело, толпа расходилась.
«И вытру Иерусалим так, как вытирают чашу, вытрут и опрокинут… Иерусалим будет пустыней!..»
Уже и самые покорливые старушки скучали, и дядя Лунь смилостивился, вытащил из своего арсенала радостные глаголы:
«Но совершенного истребления не сделаю… На пепелище Иерусалима сказал, говоря: Иерусалим отстроен будет из сапфира и смарагда, и из дорогих камней, стены, башни и укрепления — из чистого золота, и площади будут выстланы бериллом, анфраксом и камнем из Офира. На всех улицах его будет раздаваться: аллилуйя… Ездящие на ослицах белых, сидящие на коврах и ходящие по дороге, пойте песнь Деворы…»
В толпе мелькнул красный верх барашковой шапки Михея Есаулова. Это остановило народ.
«Внемли, небо: я буду говорить! И слушай, земля! Польется, как дождь, учение мое, как мелкий дождь на зелень, как ливень на траву. Да не будет между вами корня, произращающего яд и полынь!..»
Одноногий Серега Скрыпников вопросил:
— Когда будет война?
— Война начнется со святых мест, в Иерусалиме, все поднимется пеплом, но будет благорастворение воздухов…
— Прекрати, Лунь! — пробился к пророку Михей. — Еще раз услышу пойдешь на выселки, в Терновую балку!
— Венец господа, бога нашего, был терновым! — бесился Лунь.
— Арестую!
Угрожающе заскрипели колесики калек. Железно чавкнули в грязи костыли. Сивушный вызов на перекошенных харях.
— Стыдись, Михей Васильевич, — говорили в толпе старики. — Не своей волей возвещает он, находит на него это, даже доктора признавали. Он с твоим отцом Армению царю усмирял, может, и тебя, младенчика, нянчил…
— Это к делу не относится! Нечего разводить агитацию! Всякие секты и религии вкупе с колдунами и ведьмами запрещены как классовые враги! Круто повернулся и зашагал прочь.
Какой-то шустрый мальчонка верхом на хворостине помчался за ним и запустил голышом в спину. Председатель погрозил ему пальцем. Не драться же ему с калеками и детьми. Он и сам был в детстве отчаянным сорванцом, заводилой, которого взрослые, затевая драку, пускают наперед.
— Хорошие зубы, что кисель едят! — кто-то победно бросил вслед председателю.
Вдруг и Анисим прокричал Михею совсем не библейское, частушку, недавно слышанную на улице:
Раньше были времена, А теперь моменты. Даже кошка у кота Просит алименты…Ваня Летчик опять пошел на смычку с пророком, забормотал, приплясывая с калачом в руке:
У попа — у попа У попа Евгения Сидит муха на носу, Пишет заявление…Это подвигнуло и Ваньку Хмелева:
Был я у тещи, Пил я квас. Дай-ка, теща, Еще раз…ВОСКРЕСЕНИЕ
У матери в амбаре пусто. Сидит, гадает, чем покормить сына. Но Глеб только отобедал у Луней. Не знает сын, какой ценой кормила его мать в навозной башне — и сальце ел, и пышечки на сметане, а Прасковья Харитоновна жмых в ступке толкла, водой запивала.
— Что же, Михей не помогает вам? — спрашивает сын.
— От своего пайка только.
— В атаманах ходит, хлеб распределяет, могло бы и прилипнуть к рукам для родной-то матери.
— Не, он и крошки казенной не берет. Уля жалилась, токо-токо свои граммы приносит, такой уродился. А надысь пайков не хватило Колесниковым, он свой отдал.
— Без ума рай, — говорит любимую поговорку Глеб. — Дураков не сеют, не жнут — сами родятся. Ну, ничего, мама, мы голодовать не будем, если оставят меня в станице. Дядя Анисим пророчит голод.
— Голод уже давно, конины не найти, воробьев поели.
— Останется в станице последний кусок, съедим его мы, Есауловы, вы, мама. Хлеб есть, в ставропольских селах у мужиков. Маруся ездила, отдают недорого, но не за бумажки, за золотые и мануфактуру разную. Надо ехать глушью, проселками. Как Машка?
— Кобыла еще дебелая, но ослепла совсем.
— Ход целый?
— Нет, военного фургона половина валяется, два колеса и дышло, я приволокла от кузни, вижу: день лежит, два, хозяев вроде нет, я и притащила его на баз ночью… Идет! Миша! Мать пресвятая богородица!.. Молись, сынок!..
Глеб сделал лицо постным, покорливым, виноватым.
— Здорово, мама! — вошел Михей и поперхнулся. В загробную мистику Михей давно не верил, но все же диковатые мураши по спине полезли. — Ты?
— Я.
— Тебя не расходовали?
— Расходовали, и в могиле лежал.
— Брешешь! Кто это, мам?
— Братец твой. Чего ты, Миша?
— Как — чего? Да я акт о его смерти читал! Ну и тигр — с одного раза не собьешь! То-то вы голосите за Спиридоном, а об этом голубчике молчок! Значит, прятали? Ответите по закону! Ну, иди сюда, дурак бешеный! — И не удержался, крепко поцеловал воскресшего, засмеялся, слезы на глазах — все же брат! — Мам, видали вы казака — с энтого света! Как же теперь его числить по бумагам? Подробно опишешь все…
— Миша! — кинулась к старшему мать. — Не трогайте братца, одного загнали за можай, оставьте хоть этого, пожалей мою старость, нехай он меня доглядит, ты же им заместо отца был, может, где они ошиблись, пожалей, возьмете его — задушусь, все равно голодом помирать, пухну, гляди, показала руки.
— Я им еще в восемнадцатом году говорил: бросьте казаковать, становитесь за Советскую власть, Спиридон уже был бы комбригом — у белых и то дошел до полковника, а теперь с шулерами и налетчиками землю роет в исправдоме!
Прасковья Харитоновна упала в ноги председателю стансовета.
Михей побелел, дрогнул, торопливо поднял с пола мать — какая же она маленькая и легкая! — посадил на лавку, как дитя.
— Я вам принес вот, — выложил на стол ржавую селедку, ломоть черного хлеба и горстку сахарного песку на бумажке. Умылся. Разговор продолжать не хочет. Однако и не ушел, шинель повесил на гвоздик. На груди орден, на поясе серебряный кольт из кобуры выглядывает.
— Давайте вечерять, — старается замять неловкость Прасковья Харитоновна, доставая из печи пареный бурак. — Выпьете?