Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Моммзен Т. История Рима.

Моммзен Теодор

Шрифт:

Но всего хуже было то, что присущая всякому чисто капиталистическому хозяйству глубокая безнравственность попирала лучшее, что было в обществе и общественном устройстве, и заменяла безусловным эгоизмом и человеколюбие и любовь к отечеству. Лучшая часть нации ясно сознавала, какие семена гибели сеялись этой погоней за денежными спекуляциями; а главным предметом инстинктивной ненависти народной толпы и отвращения здравомыслящих государственных людей было профессиональное ростовщичество, которое уже давно преследовалось законом и по букве права все еще считалось запрещенным под страхом наказания. В одной из комедий того времени говорится: «Я ставлю вас, лихоимцы, наравне со сводниками; если те ведут свою позорную торговлю втайне, то вы ведете ее на публичной площади. Те обирают людей соблазнами, а вы — процентами. Гражданство уже немало издавало против вас законов, но вы нарушали их, лишь только они издавались; вы всегда находили какую-нибудь лазейку. Вы столь же мало боитесь законов, как и остывшего кипятка».

Еще с большей энергией, чем сочинитель этой комедии, высказывался вождь партии реформы Катон. В предисловии к его трактату о земледелии мы читаем: «Можно многое сказать в защиту ссуды денег под проценты, но это — нечестное занятие. Наши предки установили и написали в законах, что вор обязан вернуть им присвоенное вдвойне, а ростовщик — вчетверо; отсюда видно, во сколько раз ростовщика они считали хуже вора». В другом месте он говорит, что разница между ростовщиком и убийцей невелика, и нельзя не отдать ему справедливости в том, что в своем образе действий он не отступал от того, что говорил, — так, например, в бытность наместником Сардинии он своими строгими мерами почти совершенно выжил оттуда римских банкиров.

Большинство господствовавшего сословия относилось неблагосклонно к деятельности спекулянтов и не только вело себя в провинциях добросовестнее и честнее этих финансистов, но даже нередко принимало меры к их обузданию; но частая смена высших должностных лиц и неизбежная при этом непоследовательность в применении законодательных мер препятствовали успеху их стараний противодействовать этому злу. Римляне, конечно, понимали, что важно было не столько установить полицейский надзор за спекуляцией, сколько дать всему народному хозяйству иное направление; такие люди, как Катон, именно с этой целью поощряли римлян и своими поучениями и своим собственным примером заниматься земледелием. В упомянутом ранее введении Катон говорит: «Когда наши предки произносили похвальную речь в честь достойного человека, они превозносили его как хорошего пахаря и хорошего сельского хозяина, и это считалось высшей похвалой. Торговцев я считаю людьми дельными и предприимчивыми, но их деятельность слишком часто подвергается опасностям и неудачам. С другой стороны, самые храбрые люди и самые хорошие солдаты выходят из среды крестьян; нет другой работы столь же почтенной, столь же благонадежной и ни в ком не возбуждающей ненависти; тем, которые ею занимаются, всего менее приходят в голову дурные мысли». О себе самом Катон обыкновенно говаривал, что его состояние происходит только от двух источников приобретения — от земледелия и от бережливости, и хотя его слова нельзя признать ни строго логичными, ни вполне согласными с истиной245, все-таки и его современники и потомство не без основания считали его за образец римского землевладельца. К сожалению, для нас очевидна столь же достойная внимания, сколь и прискорбная истина, что сельское хозяйство, которое так часто и с такой уверенностью вполне добросовестно превозносилось как целебное средство, было само пропитано ядом капиталистического хозяйства. Относительно пастбищного хозяйства эта истина сама собой бросается в глаза; оттого-то у публики оно пользовалось особым предпочтением, а у приверженцев партии реформы нравов оно было на самом дурном счету. Но в каком же положении находилось само земледелие? С III до V в. от основания Рима [ок. 550—250 гг.] капитал вел войну против труда, отнимая у трудящихся крестьян земельную ренту в форме процентов за долги и передавая ее в руки спокойно живших на доходы рантье. Эта борьба смягчилась главным образом благодаря расширению римского хозяйства и переброске находившихся в Лациуме капиталов на спекуляции во всей области Средиземного моря. Но теперь и эта широкая сфера деятельности стала оказываться недостаточной для возраставшей массы капиталов, а безрассудное законодательство в то же время старалось, с одной стороны, принуждать искусственным путем сенаторов к помещению их капиталов в италийской земельной собственности и, с другой стороны, систематически обесценивать италийские пахотные земли снижением хлебных цен. Таким образом началась вторичная кампания капитала против свободного труда, или, что в древности было одно и то же, против крестьянского хозяйства, и как ни была первая борьба жестока, она по сравнению со второй кажется мягкою и человеколюбивою. Капиталисты перестали ссужать крестьян деньгами под проценты — это было само по себе трудно, потому что мелкие землевладельцы уже не получали сколько-нибудь значительных чистых доходов, и сверх того недостаточно просто и радикально; они стали скупать крестьянские участки и в лучшем случае заводить там хутора с рабским хозяйством. Это также называли земледелием, а в действительности это было применением чисто денежного хозяйства к производству земледельческих продуктов. Катон дает превосходное и вполне правильное описание землепашца, но как же согласовать его с тем самым хозяйством, которое он описывает и советует принять за образец? Если один римский сенатор, что могло быть нередко, владел четырьмя такими поместьями, какие описаны у Катона, то оказывалось, что на пространстве, которое при существовании старинного мелкого землевладения прокармливало от ста до ста пятидесяти крестьянских семейств, теперь жило только одно семейство свободных людей и около пятидесяти большей частью неженатых рабов. Если это действительно было целебным средством для улучшения приходившего в упадок народного хозяйства, то оно, к сожалению, настолько походило на саму болезнь, что их нетрудно было смешать.

Общий результат этого народного хозяйства слишком ясно виден по изменению численности народонаселения. Правда, италийские страны были в очень неодинаковом состоянии, некоторые даже находились в хорошем положении. Участки мелких пахарей, заведенные в значительном числе в районе между Апеннинами и По, во время его колонизации исчезли не так скоро. Полибий, объезжавший эти страны после окончания этого периода, превозносит их многочисленное, красивое и здоровое население; при правильном хлебном законодательстве житницей столицы могла бы быть область По, а не Сицилия. Точно так же Пиценский округ и так называемое «галльское поле» приобрели вследствие предписанной фламиниевским законом 522 г. [232 г.] раздачи государственных земель многочисленное крестьянское население, которое, впрочем, значительно уменьшилось во время войны с Ганнибалом. В Этрурии и, пожалуй, также в Умбрии внутреннее положение подвластных общин не благоприятствовало процветанию свободного крестьянского сословия. В лучшем положении находились Лациум, у которого нельзя было совершенно отнять выгод столичного рынка и который вообще немного пострадал от войны с Ганнибалом, а также замкнутые горные долины марсов и сабеллов. Напротив того, южная Италия сильно пострадала от войны с Ганнибалом; там были совершенно разорены кроме множества менее значительных поселений оба главных города — Капуя и Тарент, из которых каждый когда-то был в состоянии выставить 30-тысячную армию. Самниум оправился от тяжелых войн V в. [ок. 350—250 гг.]; по переписи, произведенной в 529 г. [225 г.], он мог выставить половинное число тех годных к военной службе людей, которые доставлялись от всех латинских городов, вместе взятых, и в то время, по всей вероятности, был после римского гражданского округа самым цветущим краем на всем полуострове. Но ганнибаловская война снова опустошила эту страну, а раздача пахотных участков солдатам сципионовской армии хотя и производилась там в значительных размерах, но едва ли могла возместить понесенные потери. Еще более пострадали во время этой войны и от друзей и от врагов Кампания и Апулия, в которых население было до того времени довольно многочисленно. Хотя впоследствии производились в Апулии раздачи пахотных участков, но основанные там колонии не процветали. Более населенной оставалась прекрасная равнина Кампании; но области Капуи и других уничтоженных во время ганнибаловской войны общин сделались государственной собственностью и находились во власти не собственников, а мелких срочных арендаторов. Наконец, на обширной территории луканцев и бреттийцев население было очень не густо и до ганнибаловской войны; на него обрушились всей своей тяжестью как эта война, так и сопровождавшие ее экзекуции за измену. Рим сделал немного, чтобы снова оживить там земледелие, и за исключением Валенции (Вибо, теперешний Монтелеоне) ни одна из основанных там колоний не получила надлежащего развития. При всем неравенстве политических и экономических условий в различных местностях и сравнительно цветущем положении некоторых из них нельзя не заметить, что в общем итоге все ухудшилось; это подтверждается и неопровержимыми свидетельствами об общем положении Италии. Катон и Полибий единогласно утверждают, что в конце VI века [ок. 150 г.] население Италии было менее многочисленным, чем в конце V века [ок. 250 г.], и что она уже не была в состоянии набирать такие же многочисленные армии, какие набирала в первую пуническую войну. Это подтверждается усилившимися трудностями набора рекрутов, необходимостью понизить требования о пригодности для службы в легионах и жалобами союзников на слишком большие количества вспомогательных войск, которых от них требовал Рим. А о том, что касается римского гражданства, свидетельствуют цифры: в 502 г. [252 г.], вскоре после африканской экспедиции Регула, в этом гражданстве насчитывалось 298 тысяч годных к военной службе людей; через тридцать лет после того, незадолго до начала ганнибаловской войны (534) [220 г.], это число уменьшилось до 270 тысяч человек, т. е. на одну десятую; по прошествии еще двадцати лет, незадолго до окончания той же войны (550) [204 г.], оно уменьшилось до 214 тысяч человек, т. е. на одну четверть; а одним поколением позже, когда гражданство не страдало ни от каких особых потерь, а, напротив того, получался значительный прирост, особенно вследствие основания больших гражданских колоний на североиталийской равнине, оно едва ли снова достигло той цифры, до которой доходило в начале этого периода. Если бы мы имели такие же цифровые данные относительно всего населения Италии, то они, без всякого сомнения, свидетельствовали бы о еще более значительной убыли. Труднее найти доказательства упадка народных сил; однако авторы сочинений о сельском хозяйстве свидетельствуют, что мясо и молоко все более и более исчезали из пищи простого народа. При этом число рабов росло, по мере того как число свободных убывало. В Апулии, Лукании и бреттийской стране скотоводство, по-видимому, имело перевес над земледелием уже во времена Катона; полудикие пастухи-рабы были там настоящими хозяевами. В Апулии было настолько не безопасно, что там пришлось поставить сильный военный отряд; в 569 г. [185 г.] там был открыт заговор рабов, который был задуман в самом широком масштабе и находился в связи с празднованием вакханалий; тогда 7 тысяч человек были приговорены к смертной казни. В Этрурию также пришлось отправить римские войска против шайки рабов (558) [196 г.], и даже в Лациуме столь значительные города, как Сеция и Пренесте, однажды едва не были захвачены врасплох шайкою беглых рабов (556) [198 г.]. Нация таяла на глазах, а община свободных граждан распадалась на сословия господ и рабов, и если главной причиной убыли и разорения граждан и союзников были две многолетние войны с Карфагеном, то, без сомнения, римские капиталисты содействовали упадку народных сил и уменьшению численности населения не менее Гамилькара и Ганнибала. Никто не в состоянии решить, могло ли бы помочь этому злу правительство; но ужасно и позорно то, что в среде римской аристократии, состоявшей большей частью из людей здравомыслящих и энергичных, ни разу не проявилось ни сознание трудностей тогдашнего положения, ни предчувствие грозившей в будущем опасности. Одна знатная римская дама — сестра одного из тех многочисленных штатских адмиралов, которые губили флоты республики во время первой пунической войны, — однажды, попав на римском рынке в давку, сказала во всеуслышание, что следовало бы давно снова поручить ее брату командование флотом, для того чтобы новым кровопусканием разредить рыночную толпу (508) [246 г.]. Конечно, очень немногие так думали и так говорили; однако эти бесстыдные слова были не чем иным, как резким выражением того преступного равнодушия, с которым вся высшая и богатая знать свысока взирала на простых граждан и крестьян. Не то, чтобы она желала их гибели, но она ничего не делала, чтобы ее предотвратить, и потому Италия, в которой еще было бесчисленное множество свободных и счастливых людей, пользовавшихся умеренным и заслуженным благосостоянием, приближалась гигантскими шагами к запустению.

ГЛАВА XIII

РЕЛИГИЯ И НРАВЫ.

Жизнь римлянина протекала в строгом соблюдении условных приличий, и чем более он был знатен, тем менее он был свободен. Всемогущие обычаи замыкали его в узкую сферу помыслов и деяний, и гордостью его было прожить жизнь строго и серьезно или, по характерному латинскому выражению, — печально и тяжело. Каждый должен был делать не больше и не меньше, как держать свой дом в порядке, а в общественных делах уметь постоять за себя и делом и словом. Но так как никто не желал и не мог быть не чем иным, как членом общины, то слава и могущество общины считались каждым из граждан за его личное достояние, которое переходило к его потомкам вместе с его именем и домочадцами; а по мере того как поколения сходили в могилу одно вслед за другим и каждое из них прибавляло к прежнему итогу славных дел новые приобретения, это коллективное чувство достоинства в знатных римских семьях доросло до той необычайной гражданской гордости, которой уже никогда не видела земля и которая во всех оставшихся от нее столь же странных, сколь и величественных следах кажется нам принадлежностью какого-то другого мира. Своеобразной особенностью этого мощного гражданского духа было то, что строгая гражданская простота и равенство не подавляли его совершенно при жизни, а лишь заставляли безмолвно таиться в груди, позволяя обнаруживаться только после смерти; зато при похоронах знатных людей он выступал наружу с такой мощью чувств, которая лучше всех других явлений римской жизни знакомит нас с этой удивительной чертой римского характера. То была странная процессия, к участию в которой призывал граждан клич глашатая общины: «Смерть похитила воина; кто может, пусть проводит Луция Эмилия, его выносят из его дома». Шествие открывали толпы плакальщиц, музыкантов и танцовщиков; один из этих последних, в костюме и в маске, изображал умершего; своими жестами и телодвижениями он старался напомнить толпе хорошо известного ей человека. За этим следовала самая величественная и самая оригинальная часть этого церемониала — процессия предков, перед которой до такой степени бледнело все остальное, что настоящие знатные римляне приказывали своим наследникам ограничиться ею одною. Мы уже ранее упоминали о том, что римляне имели обыкновение хранить у себя восковые раскрашенные лицевые маски тех предков, которые были курульными эдилами и занимали одну из высших очередных должностей; эти маски снимались по возможности еще при жизни и нередко принадлежали к периоду царей или к более древним временам, а выставлялись они обыкновенно на стенах фамильного зала в деревянных нишах и считались самым лучшим украшением дома. Когда умирал один из членов семейства, то для похоронной процессии надевали эти маски и соответствовавшие должности костюмы на людей, пригодных к исполнению такой роли, преимущественно на актеров; таким образом, умершего сопровождали на колесницах до могилы его предки в самых пышных из одеяний, какие они носили при жизни, — триумфатор в вышитой золотом, цензор в пурпуровой, консул в окаймленной пурпуром мантии, с ликторами и другими внешними отличиями их должностей. На погребальных носилках, покрытых тяжелыми пурпуровыми и вышитыми золотом покрывалами и устланных тонким полотном, лежал сам умерший; он был также одет в костюм той высшей должности, какую занимал при жизни, а вокруг него лежали доспехи убитых им врагов и венки, которые были ему поднесены за действительные или за мнимые заслуги. За носилками шли в черных одеяниях без всяких украшений все носившие траур по умершем — сыновья с закутанными головами, дочери без покрывала, родственники и родичи, друзья, клиенты и вольноотпущенники. В таком виде шествие направлялось к торговой площади. Там ставили труп на ноги: предки сходили с колесниц и садились в курульные кресла, а сын или ближайший родственник умершего всходили на ораторскую трибуну, для того чтобы перечислить перед собравшейся толпой имена и подвиги всех вокруг сидящих лиц и наконец последнего — новоусопшего. Такие обычаи, пожалуй, можно назвать варварскими, а нация, одаренная тонким художественным чутьем, конечно не допустила бы, чтобы такой странный способ воскрешать умерших сохранялся вплоть до полного развития цивилизации; но грандиозная наивность подобной тризны по усопшем производила глубокое впечатление даже на таких хладнокровных и очень мало склонных к набожности греков, каким, например, был Полибий. С важной торжественностью, однообразным строем и гордым достоинством римской жизни вполне согласовывалось то, что отжившие поколения как бы продолжали пребывать во плоти среди живых и что, когда пресыщенный трудами и почестями гражданин отходил к своим предкам, эти предки сами появлялись на публичной площади, для того чтобы принять его в свою среду.

Но римляне уже достигли на своем пути поворотного пункта. С тех пор как владычество Рима перестало ограничиваться Италией и распространилось далеко на Восток и на Запад, пришел конец старинному своеобразию италиков, и его место заступила эллинская цивилизация. Впрочем, Италия находилась под греческим влиянием вообще, с тех пор как стала иметь свою историю. Ранее мы уже описывали, как юная Греция и юная Италия с некоторой наивностью и оригинальностью давали одна другой и получали одна от другой духовные стимулы и как в более позднюю эпоху Рим старался преимущественно внешним образом усвоить язык и изобретения греков для практического употребления. Но эллинизм римлян этого времени был в сущности новым явлением как по своим мотивам, так и по своим последствиям. Римляне стали ощущать потребность в более богатой духовной жизни и как будто стали пугаться своего собственного духовного ничтожества; а если даже такие художественно одаренные нации, как английская и немецкая, не пренебрегали в минуты застоя пользоваться в качестве суррогата жалкой французской культурой, то нас не может удивлять тот факт, что италийская нация с пылким увлечением накинулась теперь как на драгоценные сокровища, так и на пустоцвет умственного развития Эллады. Но в этом развитии было нечто более глубокое и интимное, что неотразимо влекло римлян в пучину эллинизма. Хотя эллинская цивилизация все еще называла себя этим именем, но на деле уже не была таковой, а скорее была гуманистической и космополитической. Она уже разрешила — в духовной области вполне, а в политической до некоторой степени — задачу, как из массы различных национальностей организовать одно целое, а так как Риму приходилось теперь разрешать ту же задачу в более широком объеме, то он и усвоил эллинизм вместе с остальным, оставшимся от Александра Великого, наследием. Поэтому с тех пор эллинизм перестал быть только внешним стимулом и еще менее побочным делом, а стал проникать до мозга костей италийской нации. Полное жизненной силы италийское своеобразие естественно противилось чуждому элементу. Только после самой упорной борьбы италийский крестьянин отступил перед столичным космополитом, и подобно тому как у нас французский фрак вызвал появление немецкой национальной одежды, так и в Риме реакция против эллинизма вызвала то направление, которое в принципе противодействовало греческому влиянию способом, незнакомым предшествовавшим столетиям, и при этом довольно часто впадало в нелепые и смешные крайности.

Не было ни одной сферы человеческой деятельности и человеческого мышления, в которой не велась бы эта борьба старого с новым. Ее влиянию подчинялась даже политика. Подобно тому как господствующей идеей старой школы была боязнь карфагенян, так господствующими идеями новой школы были фантастический проект эмансипации эллинов, вполне заслуженный неуспех которого уже был ранее описан, и родственная с этим проектом также эллинская идея солидарности республик против царей и пропаганды эллинской политики против восточного деспотизма; так, например, обе эти идеи оказали решающее влияние на то, как распорядился Рим с Македонией, и если в проповеди последней из этих идей Катон доходил до смешного, то римляне при случае так же нелепо кокетничали с эллинофильством — так, например, победитель царя Антиоха не только приказал поставить в Капитолии свою статую в греческом одеянии, но и принял вместо правильного на латинском языке прозвища Asiaticus бессмысленное и безграмотное, но зато пышное и почти греческое прозвище Asiagenus246. Еще более важным последствием такого отношения господствовавшей нации к эллинизму было то, что латинизация Италии имела успех повсюду, но только не там, где сталкивалась с эллинами. Уцелевшие от войны греческие города Италии оставались греческими. В Апулию, о которой римляне, правда, мало заботились, эллинизм окончательно проник, по-видимому, именно в эту эпоху, а местная цивилизация там стала на один уровень с отцветавшей эллинской. Хотя предания и умалчивают об этом, но многочисленные, сплошь покрытые греческими надписями городские монеты и производство раскрашенной глиняной посуды по греческому образцу, производившейся во всей Италии только в этом одном месте скорее в пышном и изысканном, чем изящном, вкусе доказывают, что Апулия совершенно освоилась с греческими нравами и с греческим искусством. Но настоящей ареной борьбы между эллинизмом и его национальными противниками служили в рассматриваемом периоде области религии, нравов, искусства и литературы, и мы должны попытаться описать эту великую борьбу принципов, которая велась одновременно в тысяче направлений и которую не легко объять во всей ее сложности.

О том, как еще в то время была жива в италиках их старинная безыскусственная вера, свидетельствует то удивление или изумление, которое возбуждала в современных эллинах эта проблема италийской набожности. Во время распри с этолийцами римскому главнокомандующему пришлось выслушать обвинение в том, что во время сражения он ничего не делал, кроме того что подобно попу молился и совершал жертвоприношения, а Полибий со своим обычным грубоватым здравомыслием указывает своим соотечественникам на пользу такой богобоязненности в политическом отношении и поучает их, что государство не может состоять только из здравомыслящих людей и что ради черни такие церемонии очень целесообразны.

Но хотя в Италии еще существовала национальная религия, которая в Элладе уже давно принадлежала к разряду древностей, она, видимо, стала превращаться в богословие. Начинавшееся окаменение верований едва ли обнаруживалось в чем-либо другом с такой же определенностью, как в изменившемся экономическом положении богослужения и священства. Публичное богослужение не только все более и более усложнялось, но прежде всего становилось также все более и более дорогостоящим. Только для такой важной цели, как надзор за устройством пиршеств в честь богов, к трем прежним коллегиям авгуров, понтификов и хранителей оракульских изречений была прибавлена в 558 г. [196 г.] четвертая коллегия трех «распорядителей пиршеств» (tres viri epulones). Пировали как следует не только боги, но и их служители, а в новых учреждениях для этого не было надобности, так как каждая коллегия с усердием и благочестием заботилась обо всем, что касалось устройства ее пиршеств. Наряду с клерикальными пирушками не было недостатка и в клерикальных привилегиях. Даже во времена самых больших финансовых затруднений жрецы считали себя вправе не участвовать в уплате общественных податей, и только после очень горячих споров удалось принудить их к уплате числившихся на них недоимок (558) [196 г.]. Как для всей общины, так и для частных людей благочестие становилось все более и более дорогой статьей расходов. Обыкновение учреждать богоугодные заведения и вообще принимать на себя на долгое время денежные обязательства для религиозных целей было распространено у римлян так же, как и в настоящее время в католических странах; эти обязательства стали ложиться крайне тяжелым бременем на имущества, в особенности с тех пор как понтифики, которые были и высшим духовным и высшим юридическим авторитетом в общине, стали смотреть на них как на имущественную повинность, переходившую по закону на каждого, кто получал имение по наследству или приобретал его каким-либо другим способом; поэтому выражение «наследство без жертвенных обязательств» вошло у римлян в поговорку, вроде того как у нас говорится: «роза без шипов». Обет жертвовать десятой долей своего имущества был таким обыкновенным делом, что в исполнение его раза два в месяц устраивалось в Риме на воловьем рынке публичное угощенье. Вместе с восточным культом матери богов вошел в Риме в обычай в числе прочих благочестивых безобразий ежегодно повторявшийся в положенные дни сбор по домам копеечных подаяний (stipem cogere). Наконец, низший разряд жрецов и прорицателей, конечно, ничего не делал даром, и, без сомнения, то было непосредственным заимствованием из жизни, когда на римской сцене в интимном разговоре супругов об издержках на кухню, на повивальную бабку и на подарки появлялась и следующая статья благочестивых расходов: «Мне также, муж мой, что-нибудь нужно на следующий праздник для привратницы, для гадалки, для толковательницы снов и для прозорливицы, посмотри, как она глядит на меня! Было бы стыдно ничего ей не послать. Но и жрице я должна дать порядочную толику».

Хотя у римлян того времени и не было сотворено бога злата, подобного ранее сотворенному богу серебра, но на самом деле он господствовал как в высших, так и в низших сферах их религиозной жизни. Умеренность экономических требований, которой издавна гордилась латинская религия, исчезла безвозвратно. Но вместе с тем исчезла и ее старинная простота. Помесь разума и веры — теология — уже трудилась над тем, чтобы ввести в старинную народную религию свою утомительную пространность и свое торжественное бессмыслие и изгнать из нее ее прежний дух. Так, например, перечисление обязанностей и прав юпитерова жреца вполне подходило бы для талмуда. Вполне понятное правило, что богам может быть приятен только безошибочно исполненный религиозный долг, было доведено на практике до такой крайности, что принесение только одной жертвы вследствие повторявшихся недосмотров возобновлялось до тридцати раз сряду, а если во время публичных игр, тоже бывших своего рода богослужением, распоряжавшееся ими должностное лицо говорило не то, что полагалось, или делало какой-нибудь промах, или если музыка делала не вовремя паузу, то игры считались несостоявшимися и начинались сызнова иногда до семи раз. Эти преувеличения добросовестности были доказательством того, что она уже застыла, а вызванная ими реакция, выражавшаяся в равнодушии и в неверии, не заставила себя ждать. Еще во время первой пунической войны (505) [249 г.] был такой случай, когда сам консул публично насмехался над ауспициями, к которым следовало обратиться за указаниями перед битвой, правда, этот консул принадлежал к особенному роду Клавдиев, опередившему свой век и в добре и в зле. В конце этого периода уже слышались жалобы на то, что к учению авгуров стали относиться с пренебрежением и что, по словам Катона, многое из птицеведения и птицевидения было предано забвению по небрежности коллегии. Такой авгур, как Луций Павел, для которого жречество было наукой, а не титулом, уже составлял редкое исключение, да и не мог им не быть в такое время, когда правительство все более явно и беззастенчиво пользовалось ауспициями для достижения своих политических целей, т. е. смотрело на народную религию согласно с воззрениями Полибия как на суеверия, с помощью которых можно морочить толпу. На столь хорошо подготовленной почве эллинское безверие нашло для себя путь открытым. После того как римляне начали интересоваться всякими художественными произведениями, священные изображения богов еще во времена Катона стали служить в покоях богатых людей украшениями наравне с остальной домашней утварью. Еще более опасные раны нанесла религии зарождавшаяся литература. Впрочем, она не осмеливалась нападать открыто, а то, что ею было прибавлено к религиозным представлениям, как например созданный Эннием в подражание греческому Урану отец римского Сатурна Целус, носило на себе эллинский отпечаток, но не имело большого значения. Напротив того, важные последствия имело распространение в Риме учений Эпихарма и Эвгемера. Поэтическая философия, которую позднейшие пифагорейцы заимствовали из произведений древнего сицилийского сочинителя комедий, уроженца Мегары Эпихарма (около 280 г.) [ок. 470 г.], или, вернее, которую они ему в основной части приписывали, видела в греческих богах олицетворение элементов природы, например в Зевсе — воздух, в душе — солнечную пылинку и т. д.; поскольку эта натурфилософия подобно позднейшему учению стоиков была родственна римской религии в самых общих основных чертах, она была способна совершенно растворить народную религию, облекая ее образы в аллегорическую форму. Попыткой разложить религию путем ее исторического освещения были «священные мемуары» Эвгемера Мессенского (около 450 г.) [ок. 300 г.]; в форме описания странствований автора по чудесным чужим краям там давался фундаментальный и документальный обзор всех ходячих рассказов о так называемых богах, а в итоге выходило, что богов и не было и нет. Для характеристики этого сочинения достаточно указать на то, что рассказ о Кроносе, проглатывавшем своих детей, оно объясняет людоедством, которое существовало в самые древние времена и было уничтожено царем Зевсом. Несмотря на нелепость и тенденциозность или же благодаря им, это сочинение имело в Греции незаслуженный успех и при содействии ходячих философских идей окончательно похоронило там уже мертвую религию. Замечательным признаком явного и ясно сознаваемого антагонизма между религией и новой литературой было то, что Энний перевел на латинский язык эти заведомо разлагающие произведения Эпихарма и Эвгемера. Переводчики могли оправдываться перед римской полицией тем, что нападения были направлены только на греческих богов, а не на латинских, но необоснованность такой отговорки была очевидна. Катон был со своей точки зрения совершенно прав, когда со свойственной ему язвительностью преследовал такие тенденции повсюду, где их усматривал, и когда называл Сократа развратителем нравов и безбожником.

Таким образом, древняя народная религия видимо приходила в упадок, и, когда почва оказалась расчищенной от пней первобытных гигантов, она покрылась быстро разраставшимся колючим кустарником и до тех пор еще невиданной сорной травой. Народное суеверие и иноземная лжемудрость переплетались и сталкивались одно с другим. Ни одно из италийских племен не избежало превращения старых верований в новые суеверия. У этрусков процветало изучение кишок и молниеведение, а у сабеллов и в особенности у марсов — свободное искусство наблюдения за полетом птиц и заклинания змей. Подобные явления встречаются, хотя и не так часто, даже у латинской нации и даже в самом Риме — таковы были пренестинские изречения о будущей судьбе и имевшее место в 573 г. [181 г.] в Риме замечательное открытие гробницы царя Нумы и оставшихся после него сочинений, где будто бы предписывалось совершение неслыханных и странных богослужебных обрядов. Ревнители веры, к своему сожалению, ничего более не узнали, они даже не узнали того, что эти книги имели вид совершенно новых, так как сенат наложил руку на это сокровище и приказал бросить свертки в огонь. Отсюда видно, что местная фабрикация была в состоянии вполне удовлетворять всякий умеренный спрос на нелепости, но этим далеко не довольствовались. Эллинизм того времени, уже утративший свою национальность и пропитавшийся восточной мистикой, заносил в Италию как безверие, так и суеверие в их самых вредных и самых опасных видах, а это шарлатанство было особенно привлекательно именно потому, что было чужеземным. Халдейские астрологи и составители гороскопов еще в VI в. [ок. 250—150 гг.] распространились по всей Италии; но еще гораздо более важным и даже составляющим эпоху во всемирной истории был тот факт, что в последние тяжелые годы войны с Ганнибалом (550) [204 г.] правительство было вынуждено согласиться на принятие фригийской матери богов в число публично признанных божеств римской общины. По этому случаю было отправлено особое посольство в страну малоазиатских кельтов в город Пессин, а простой булыжник, который был великодушно предоставлен иноземцам местными жрецами в качестве настоящей матери Кибелы, был принят римской общиной с небывалой пышностью; в воспоминание об этом радостном событии даже были устроены в высшем обществе клубы, в которых члены поочередно угощали друг друга, что, по-видимому, немало содействовало начинавшемуся образованию клик. С уступкой римлянам этого культа Кибелы восточное богопочитание заняло официальное положение в Риме; хотя правительство еще строго наблюдало за тем, чтобы оскопленные жрецы новой богини, называвшиеся кельтами (galli), действительно были из кельтов, и хотя еще никто из римских граждан не подвергал себя этому благочестивому оскоплению, все-таки пышная обстановка великой матери с ее одетыми в восточные наряды жрецами, которые шествовали с главным евнухом во главе по городским улицам под звуки чужеземной музыки флейт и литавров, останавливаясь у каждого дома для сбора подаяний, и вообще вся чувственно-монашеская суета этих обрядов имели большое влияние на настроение умов и на воззрения народа. Результаты, к которым это привело, не заставили себя долго ждать и оказались слишком ужасны. По прошествии нескольких лет (568) [186 г.] до римских властей дошли сведения о самых возмутительных делах, совершавшихся под личиной благочестия: обычай устраивать тайные ночные празднества в честь бога Вакха, занесенный каким-то греческим попом в Этрурию, подобно раковой опухоли все разъедая вокруг себя, быстро проник в Рим и распространился по всей Италии, повсюду внося в семьи разлад и вызывая самые ужасные преступления — неслыханное распутство, подлоги завещаний и отравления. Более 7 тысяч человек попали этим путем под уголовный суд и в большинстве своем были приговорены к смертной казни, а на будущее время были обнародованы строгие предписания, тем не менее правительство не было в состоянии положить конец этому злу, и по прошествии шести лет (574) [180 г.] заведовавшее этими делами должностное лицо жаловалось, что еще 3 тысячи человек были подвергнуты наказанию, а конца все еще не предвиделось. Конечно все здравомыслящие люди единогласно осуждали это притворное благочестие, столь же нелепое, сколь и вредное для общества; приверженцы старых верований были заодно в этом случае со сторонниками эллинского просвещения как в своих насмешках, так и в своем негодовании. В наставлениях своему эконому Катон наказывал «без ведома и без разрешения владельца не приносить никаких жертв и не дозволять другим приносить за себя жертвы иначе как на домашнем алтаре, а в полевой праздник — на полевом алтаре и не обращаться за советами ни к гадателям по внутренностям животных, ни к знахарям, ни к халдеям». И известный вопрос, что делает жрец, чтобы удержаться от смеха при встрече с товарищем, принадлежит Катону, а относился он первоначально к этрусским гадателям по внутренностям. Почти в том же смысле и в чисто эврипидовском стиле Энний порицает нищенствующих прорицателей и их сторонников: «Эти суеверные жрецы и наглые прорицатели, кто лишившись рассудка, кто по лености, кто под гнетом нужды, хотят указывать другим путь, на котором сами теряются, и сулят сокровища тем, у кого сами выпрашивают копейку».

Поделиться с друзьями: