Моммзен Т. История Рима.
Шрифт:
Но в такие времена рассудку заранее суждено не иметь успеха в его борьбе с безрассудством. Правительство, конечно, принимало меры предосторожности: благочестивые мошенники подвергались полицейским наказаниям и высылались; всякое иноземное богопочитание, на которое не было дано специального разрешения, было запрещено; даже сравнительно невинное испрашивание оракульских изречений в Пренесте было запрещено властями еще в 512 г. [242 г.], а участие в тайных сходках, как уже было ранее нами замечено, строго преследовалось. Но когда люди совершенно обезумели, никакие предписания высшей власти уже не в состоянии возвратить им рассудок. Впрочем, из всего сказанного также видно, до какой степени правительство было вынуждено делать уступки или по крайней мере действительно их делало. Пожалуй, еще можно отнести к числу древнейших безвредных и сравнительно мало интересных заимствований от иноземцев и римский обычай обращаться в известных случаях к этрусским мудрецам за указаниями по государственным вопросам и меры, которые принимались правительством для сохранения преданий этрусской мудрости в знатных этрусских семьях, и допущение вовсе небезнравственного и ограничивавшегося одними женщинами тайного служения Деметре. Но допущение культа матери богов было прискорбным доказательством того, что правительство чувствовало себя бессильным для борьбы с новым суеверием, а может быть, и того, что оно само глубоко в нем погрязло; нельзя не видеть непростительной небрежности или чего-нибудь худшего и в том, что против такого явного зла, как вакханалии, правительственные власти стали принимать меры очень не скоро и то лишь вследствие случайного доноса.
Дошедшее до нас описание образа жизни Катона Старшего дает нам в своих главных чертах понятие о том, как, по мнению почтенных граждан того времени, должна была складываться частная жизнь римлян. Как ни был Катон деятелен в качестве государственного человека, адвоката, писателя и спекулянта, все-таки семейная жизнь была главным средоточием его существования — он полагал, что лучше быть хорошим супругом, чем великим сенатором. Его домашняя дисциплина была строга. Его прислуга не смела без разрешения выходить из дома и болтать с посторонними людьми о домашних делах. Тяжелые наказания налагались не по личному произволу, а путем чего-то, похожего на судебное разбирательство; о том, как строго за все взыскивалось, можно составить себе понятие по тому факту, что один из рабов Катона повесился вследствие того, что заключил без ведома господина какую-то торговую сделку, о которой дошел слух до Катона. За небольшие проступки, например за недосмотр во время прислуживания за столом, консуляр обыкновенно собственноручно давал после обеда провинившемуся заслуженное число ударов ремнем. Не в меньшей строгости держал он и жену и детей, но достигал здесь цели иным способом, так как почитал за грех налагать руки на взрослых детей и на жену, как на рабов. В отношении выбора жены он не одобрял женитьбы из-за денег, а советовал обращать внимание на хорошее происхождение; впрочем, сам он женился в старости на дочери одного из своих бедных клиентов. На воздержание со стороны мужа он смотрел так, как на него смотрят повсюду, где существует рабство, а законную жену считал лишь необходимым злом. Его сочинения переполнены нападками на прекрасный пол, который болтлив и жаден до нарядов и которым трудно управлять. «Все женщины докучливы и тщеславны, — думал старик, — если бы мужчины могли обходиться без женщин, наша жизнь, вероятно, была бы менее нечестива». Воспитание же законных детей он принимал близко к сердцу и считал его долгом чести, а жена имела в его глазах значение только ради детей. Она обычно сама кормила новорожденных детей, а если иногда и брала в кормилицы рабынь, то и сама кормила собственной грудью рабских детей — один из немногих примеров, обнаруживающих желание облегчить положение рабов человечным обхождением, общностью материнских забот и молочным братством. При мытье и пеленании детей старый полководец по мере возможности присутствовал лично. Он тщательно оберегал душевную чистоту своих детей; он уверял, что как в присутствии весталок, так и в присутствии своих детей он всегда старался не проронить никакого неприличного слова и никогда не обнимал в присутствии дочери ее мать кроме того случая, когда эта последняя испугалась грозы. Воспитание сына составляет самую прекрасную сторону его разнообразной и во многих отношениях достойной уважения деятельности. Верный своему принципу, что краснощекий мальчик лучше бледнолицего, старый солдат сам занимался с сыном всеми гимнастическими упражнениями, учил его бороться, ездить верхом, плавать, фехтовать, выносить жару и стужу. Но вместе с тем он вполне правильно полагал, что уже прошло то время, когда для римлянина было достаточно быть хорошим землепашцем и хорошим солдатом, и понимал, как было бы вредно для ребенка, если бы он впоследствии распознал раба в том самом наставнике, который журил и наказывал его и внушал ему уважение. Поэтому он сам учил мальчика тому, чему обычно учили римляне, — чтению, письму и отечественному законодательству; в поздние годы своей жизни он даже настолько преуспел в общем образовании эллинов, что был в состоянии передать из него все, что считал полезным, сыну на родном языке. И все его литературные труды предназначались главным образом для сына, а свое историческое сочинение он собственноручно переписал для него четкими буквами. Он вел простой и бережливый образ жизни. Его строгая расчетливость не допускала никаких трат на роскошь. Ни один из его рабов не стоил ему дороже 1 500 динариев (460 талеров) и ни одно платье — дороже 100 динариев (30 талеров); в его доме не было ни одного ковра, а стены комнат долго оставались без штукатурки. Он обычно ел и пил то же, что ела и пила его прислуга, и не допускал, чтобы расход чистыми деньгами превышал 30 ассов (21 зильбергрош); во время войны за его столом даже не подавалось вина, а пил он воду или иногда воду с уксусом. Наряду с этим он не был врагом пирушек: и в столице со своими клубными товарищами и в деревне с соседями он любил подолгу сидеть за столом, а так как его разносторонняя опытность и находчивое остроумие делали его приятным собеседником, то он не отказывался ни от игры в кости, ни от кубка вина и даже в своем сочинении о сельском хозяйстве сообщил в числе других лекарств одно испытанное домашнее средство на случай, если за обедом было слишком много съедено и выпито. Вся его жизнь до самой глубокой старости проходила в неутомимой деятельности. Каждая минута была у него заранее рассчитана и чем-нибудь наполнена, а вечером он обыкновенно припоминал все, что в течение дня слыхал, говорил и делал. Таким образом у него всегда было достаточно времени и для своих собственных дел, и для дел знакомых, и для дел общины, так же как и для разговоров и развлечений; все делалось живо и без лишних слов, а при его деятельном характере ничто не было для него так невыносимо, как суетливость и старание придавать важность мелочам. Так жил этот человек, который был настоящим образцом римского гражданина и в глазах своих современников и в глазах потомства и в котором как будто воплотились несколько грубоватая римская энергия и честность в противоположность греческой лености и греческой безнравственности; недаром же один из позднейших римских поэтов сказал: «В иноземных нравах нет ничего кроме сумасбродств на тысячу ладов; никто в мире не ведет себя лучше римского гражданина; для меня один Катон выше сотни Сократов».
История едва ли согласится безусловно с этим приговором, но кто примет в соображение революцию, произведенную выродившимся эллинизмом того времени в образе жизни и во взглядах римлян, тот скорее усилит, чем смягчит этот приговор чужеземным нравам. Семейные узы слабели с ужасающей быстротой. Содержание гризеток и мальчиков-фаворитов распространялось подобно моровой язве, а при тогдашнем положении дела нельзя было принять никаких действительных мер против этого зла даже законодательным путем; высокий налог, которым Катон в бытность цензором (570) [184 г.] обложил этот самый гнусный разряд рабов, не принес сколько-нибудь значительных результатов, и по прошествии нескольких лет его взыскание фактически прекратилось вместе с взысканием имущественных налогов. Вместе с этим естественно уменьшилось число браков (на что сильно жаловались еще в 520 г. [234 г.]) и увеличилось число бракоразводных дел. В самых знатных семействах совершались ужасные преступления; так, например, консул Гай Кальпурний Пизон был отравлен своей женой и пасынком с целью вызвать необходимость новых выборов и доставить высшую должность этому пасынку, что и удалось (574) [180 г.]. Кроме того уже началась эмансипация женщин. По старому обычаю замужняя женщина находилась юридически под властью мужа, равной отцовской власти, а незамужняя женщина — под опекой своего ближайшего родственника по мужской линии, лишь немногим уступавшей отцовской власти; личной собственности замужняя женщина не имела, а лишившаяся отца девица или вдова если имела такую собственность, то не могла ею распоряжаться. Но теперь женщины начали домогаться имущественной независимости; они стали частью удерживать в своих руках распоряжение своим имуществом, освобождаясь от опеки агнатов при помощи разных адвокатских уловок и особенно посредством фиктивных браков, а частью при самом вступлении в брак уклоняться от необходимой власти супруга не намного лучшим способом. Масса капиталов, накопившихся в руках женщин, показалась политикам того времени столь опасной, что были приняты следующие небывалые меры: законом было запрещено (585) [169 г.] назначать женщин наследницами по завещаниям, и в высшей степени произвольным путем стали даже лишать женщин наследств, переходивших к ним без завещания по боковой линии. Точно таким же образом и тот семейный суд над женщинами, который находился в тесной связи с властью мужа и опекуна, стал мало-помалу обращаться на практике в отживший старинный обычай. Но и в общественных делах женщины уже начинали проявлять свою волю при удобном случае: как говорил Катон, «властвовали над владыками мира»; их влияние стало заметным на гражданских собраниях, а в провинциях уже стали воздвигать статуи римским дамам. Роскошь в одежде, в украшениях, в домашней утвари, в постройках и за столом все увеличивалась; после предпринятой в 564 г. [190 г.] экспедиции в Малую Азию господствовавшая в Эфесе и Александрии азиатско-эллинская роскошь перенесла в Рим свою пустую утонченность и свою мелочность, на которую тратилось много денег и много времени, но которая отравляла удовольствие. И здесь женщины играли главную роль: несмотря на яростную брань Катона, они добились того, что после заключения мира с Карфагеном (559) [195 г.] было отменено состоявшееся вскоре после битвы при Каннах (539) [215 г.] постановление гражданства, запрещавшее им носить золотые украшения и пестрые одежды и ездить в экипажах; их рьяному противнику не оставалось ничего другого, как обложить эти товары высокой пошлиной (570) [184 г.]. В то время нашло себе доступ в Рим множество новых предметов, большей частью предметов роскоши — красиво отделанная серебряная посуда, обеденные диваны с бронзовой отделкой, так называемые атталийские одеяния и ковры из тяжелой золотой парчи. Эта новая роскошь касалась преимущественно обеденного стола. Прежде горячие кушанья подавались только раз в день, а теперь они стали нередко появляться и при втором завтраке (prandium), и для главной трапезы стали считаться недостаточными прежние два блюда. Прежде женщины сами пекли и стряпали на кухне, и только в случае пирушки нанимался повар-профессионал, который приготовлял кушанья и пек хлеб. Теперь же появилось на свет ученое поварское ремесло. В хороших домах стали держать своего повара. Пришлось разделить труд, и из поварского ремесла выделились два побочных — печенье хлеба и изготовление пирожного; около 583 г. [171 г.] в Риме появились первые булочные. Нашлись любители стихов, где говорилось об уменье хорошо есть и помещались длинные списки самых вкусных морских рыб и разных морских продуктов, при этом дело не ограничивалось одной только теорией. В Риме стали цениться иноземные лакомства, понтийские сардинки и греческие вина, и указания Катона, что примесью рассола можно придавать обыкновенному туземному вину вкус того, которое привозилось из Коса, едва ли причинили большой убыток римским виноторговцам. Старинные песнопения и сказки, которые рассказывались гостями и их мальчиками, были заменены игрою азиатских арфисток. Прежде римляне, конечно, немало выпивали за обедом, но им еще были незнакомы настоящие попойки, а теперь у них вошли в обыкновение форменные кутежи, причем вино слабо разбавлялось водой или вовсе не разбавлялось, а пили его из больших кубков, и вслед за одним вином подавалось другое по установленной очереди; у римлян это называлось «пить по-гречески» (graeco more bibere) или «грековать» (pergraecari, congraecare). Вслед за этими попойками игра в кости, правда, уже издавна бывшая в употреблении у римлян, достигла таких масштабов, что законодательство было принуждено принять против нее меры. Лень и безделье заметно усиливались247. Катон предлагал вымостить городскую площадь остроконечными каменьями, для того чтобы положить конец тунеядству; эта шутка вызвала смех, но число праздношатающихся и зевак прибывало со всех сторон. О том, до каких страшных размеров дошли в течение этой эпохи народные увеселения, мы уже говорили. Помимо устраивавшихся изредка и не игравших никакой особой роли состязаний в беге и бега колесниц, которые скорее следует отнести к числу религиозных обрядов, в начале этой эпохи справлялся в сентябре только один общий народный праздник, который продолжался четыре дня и на который тратилась сумма, не превышавшая установленного максимума; а в конце этого периода этот народный праздник длился по меньшей мере шесть дней и сверх того справлялись в начале апреля праздник матери богов, или так называемые Мегаленсии, в конце апреля праздники Цереры и Флоры, в июне праздник Аполлона, в ноябре плебейский праздник, которые все, по всей вероятности, продолжались по нескольку дней. К этому следует прибавить многие вновь восстановленные старые празднества, причем благочестивые угрызения совести, вероятно, только служили предлогом, и беспрестанные случайные народные празднества, к числу которых относятся ранее упомянутые пиры по поводу обетов о пожертвовании десятой доли имущества, пиры богов, триумфальные и похоронные торжества и в особенности те празднества, которые впервые справлялись в 505 г. [249 г.] по истечении одного из самых длительных периодов времени, установленных этрусско-римской религией, так называемых Saecula. Вместе с тем увеличивалось и число домашних праздников. Во время второй пунической войны вошли в обычай у знатных людей уже упомянутые нами пиршества в день прибытия матери богов (с 550 г.) [204 г.], а у незнатных — подобные им сатурналии (с 537 г.) [217 г.] — и те и другие под влиянием с тех пор неразрывно связанных между собою властей — иноземного попа и иноземного повара. Римляне были уже близки к такому идеальному состоянию, когда всякий праздношатающийся мог заранее знать, где он может убить день, — вот до чего дошла община, в которой деятельность когда-то была целью жизни как для каждого в отдельности, так и для всех вообще и в которой праздное наслаждение жизнью осуждалось как обычаями, так и законами! А среди этих празднеств все более брали верх дурные и деморализующие начала. Правда, бег колесниц все еще был самым блестящим и заключительным моментом народных празднеств; и один поэт того времени очень живо описал напряженное внимание, с которым взоры толпы были прикованы к консулу, когда он готовился дать сигнал о начале бега. Но прежние увеселения уже не удовлетворяли народ, который требовал каждый раз чего-нибудь нового и более разнообразного. Наряду с отечественными борцами и бойцами выступают теперь (в первый раз в 568 г. [186 г.]) греческие атлеты. О драматических представлениях будет сказано ниже; перенесение в Рим греческой комедии и трагедии, конечно, также было приобретением сомнительного достоинства, хотя все же, без сомнения, лучшим из всех тех, какие были сделаны в этом случае. Римляне, вероятно, уже давно устраивали для забавы публики ловлю зайцев и лисиц, но теперь эти невинные забавы превратились в настоящие травли, и в Рим стали привозить (как доказано, в первый раз в 568 г. [186 г.]) стоивших огромных денег африканских диких зверей — львов и пантер, которые, убивая или подыхая, должны были услаждать взоры столичных зевак. Еще более отвратительные бои гладиаторов проникли теперь в Рим в том виде, в каком они были в ходу в Этрурии и Кампании; в 490 г. [264 г.] была в первый раз пролита на римской площади человеческая кровь ради забавы. Эти безнравственные увеселения, естественно, вызывали и строгие порицания; консул 476 г. [278 г.] Публий Семпроний Соф прислал своей жене разводную за то, что она присутствовала на похоронных играх; правительство добилось от гражданства постановления, запрещавшего привозить в Рим иноземных диких животных, и строго следило за тем, чтобы на общинных празднествах не появлялись гладиаторы. Но и в этом случае у него не хватило твердой власти или твердой решимости; ему, по-видимому, удавалось не допускать звериной травли, но появление гладиаторов на частных празднествах и особенно при похоронных церемониях не прекратилось. Еще труднее было помешать публике отдавать предпочтение комедианту перед трагиком, акробату перед комедиантом, гладиатору перед акробатом и пристрастию театральной сцены к барахтанью в грязи эллинской жизни. Культурные начала сценических и музыкальных увеселений были заранее отброшены, организаторы римских празднеств вовсе не имели в виду хотя бы на миг силой поэзии поднять всю массу зрителей до одного уровня с чувствами лучших людей, как это делала греческая сцена в свое цветущее время, или доставлять художественное наслаждение избранному кружку, как это стараются делать театры нашего времени. О характере римской театральной дирекции и римских зрителей можно составить себе понятие по следующему факту: во время происходивших в 587 г. [167 г.] триумфальных игр лучшие греческие флейтисты не произвели никакого впечатления своими мелодиями; тогда режиссер приказал им прекратить музыку и вступить между собою в кулачный бой, и это вызвало в публике такой восторг, что ему не было конца. Теперь уже не греческая зараза губила римские нравы, а, напротив того, ученики стали развращать своих наставников. Гладиаторские игры, с которыми не была знакома Греция, были в первый раз введены при сирийском дворе царем Антиохом Эпифаном (от 579 до 590) [175—164 гг.] — этим профессиональным подражателем римлянам; хотя сначала они возбудили в более гуманной и одаренной более изящным вкусом греческой публике скорее отвращение, чем удовольствие, тем не менее они не прекратились и стали мало-помалу входить в обыкновение в более широких кругах. Само собой понятно, что за этой революцией в жизни и в нравах следовала экономическая революция. Жизнь в столице становилась все более заманчивой и все более разорительной. Плата за наем квартиры достигла неслыханных размеров. За новые предметы роскоши платились безумные цены: за бочоночек сардинок из Черного моря — 1600 сестерциев (120 талеров), т. е. дороже, чем за пахотного раба, за красивого мальчика — 24 тысячи сестерциев (1800 талеров), т. е. дороже, чем за иную крестьянскую усадьбу. Поэтому и для высших и для низших классов населения главной целью сделались деньги и только деньги. В Греции уже давно никто ничего не делал даром, как сами греки признавались в этом с похвальной наивностью; со второй македонской войны и римляне стали подражать в этом отношении эллинам. Пришлось ограждать респектабельность законодательными подпорами, издав, например, народный декрет, запрещавший ходатаям брать деньги за их услуги; прекрасное исключение составляли только юристы, которых не было надобности обуздывать постановлениями гражданства, так как они держались благородного обыкновения подавать советы бесплатно. По мере возможности не крали открыто, но все кривые пути, которые могли привести к быстрому обогащению, считались дозволенными — грабеж и попрошайничество, обман при исполнении подрядов и надувательство в денежных спекуляциях, лихоимство в торговле деньгами и в торговле хлебом, даже экономическая эксплуатация таких чисто нравственных отношений, как дружеские и брачные. В особенности браки сделались предметом спекуляции для обеих сторон; вступление в брак из-за денег сделалось обыкновенным явлением, и возникла необходимость отнять законную силу у подарков, которыми обменивались супруги. При таком положении дела нисколько не удивительно, что стало известно о заговоре, составленном с целью поджечь столицу со всех сторон. Если человек не находит уже никакого удовольствия в труде и работает только для того, чтобы как можно скорее достигнуть наслаждений, то он не делается преступником только благодаря счастливой случайности. Судьба щедро осыпала римлян всеми благами могущества и богатства, но ящик Пандоры на деле оказался подарком сомнительного достоинства.
ГЛАВА XIV
ЛИТЕРАТУРА И ИСКУССТВО.
В основу римской литературы легли совершенно своеобразные стимулы, которые едва ли можно встретить у других наций. Чтобы правильно их оценить, необходимо предварительно познакомиться с народным обучением и с народными увеселениями того времени.
Всякое умственное образование ведет свое начало от языка, и это особенно верно в отношении Рима. В такой общине, где живая речь и предания играли столь важную роль, где гражданин, еще не вышедший из того возраста, который по нашим понятиям считается ребяческим, уже вступал в неограниченное распоряжение своим имуществом и мог быть поставлен при случае в необходимость произносить публичную речь перед собравшейся общиной, не только с древних пор придавали большую цену умению свободно и красиво выражаться на родном языке, но и старались осваиваться с этим языком в годы отрочества. И греческий язык был в употреблении во всей Италии уже во времена Ганнибала. Знание языка, который был всеобщим проводником древней цивилизации, уже давно перестало быть редкостью в высших кругах римского общества, а с тех пор как под влиянием изменения мирового положения Рима расширились до громадных размеров сношения с иноземцами и с чужими странами, знание этого языка сделалось если не необходимым, то, без сомнения, очень полезным как для торговца, так и для государственного человека. Через посредство же италийских рабов и вольноотпущенников, которые были большей частью родом греки или полугреки, греческий язык и греческое знание проникли до известной степени в низшие слои, особенно столичного населения. Комедии того времени доказывают нам, что даже незнатное столичное население говорило на такой латыни, для понимания которой было столь же необходимо знание греческого языка, как для понимания английских произведений Стерна и немецких Виланда — знание французского языка248. Члены сенаторских семей не только произносили на греческом языке речи перед греческой публикой, но даже публиковали их, как например Тиберий Гракх (консул 577, 591) [177, 163 гг.] на греческом языке речь, произнесенную им в Родосе, и писали во времена Ганнибала свои хроники по-гречески, о чем будем говорить ниже. Некоторые из знатных людей и этим не ограничивались. Греки почтили Фламинина уверениями в своей преданности на римском языке, но и он отплатил им такою же любезностью: «великий предводитель потомков Энея» приносил свои дары по обету греческим богам по греческому обычаю и с греческими двустишиями249. Катон упрекал одного сенатора за то, что он не постыдился декламировать на греческих попойках греческие речитативы с надлежащими переходами из одного тона в другой. Под влиянием таких-то условий развивалось римское образование. Ошибка думать, что древность значительно уступала нашему времени в том, что касается общего распространения элементарных знаний. И в низших классах населения и среди рабов было немало людей, умевших читать, писать и считать; например, Катон, точно так же как и его предшественник Магон, полагал, что эконом из рабов должен уметь читать и писать. Как начальное обучение, так и преподавание на греческом языке были широко распространены в Риме, как следует полагать, еще задолго до того времени. Но к этой эпохе относятся зачатки такого обучения, которое имело в виду заменить простое внешнее натаскивание настоящим умственным образованием. До того времени знание греческого языка давало в Риме и в частной и в общественной жизни так же мало преимуществ, как в наше время в какой-нибудь деревушке немецкой Швейцарии знание французского, а древнейшие составители греческих хроник вероятно занимали среди остальных сенаторов такое же положение, какое занимает в Нижней Гольштинии образованный крестьянин, который, возвратясь домой после полевых работ, снимает с полки произведения Виргилия. Тот, кто пытался придавать значение своему знакомству с греческим языком, слыл за плохого патриота и за шута. Конечно еще во времена Катона всякий плохо говоривший по-гречески мог быть знатным человеком и попасть в сенаторы и в консулы. Но все это уже стало изменяться. Процесс внутреннего разложения италийской национальности успел зайти настолько далеко, особенно в среде аристократии, что для Италии сделался необходимым суррогат национальности — общее гуманитарное образование; к тому же стало сильно сказываться и стремление к более высокой цивилизации. Обучение греческому языку как бы само шло этому навстречу. Оно с древних пор было основано на изучении классической литературы, особенно Илиады и еще более Одиссеи; этим способом раскрывались перед взорами италиков все неисчислимые сокровища эллинского искусства и эллинской науки. Без внешних изменений метода преподавания само собою сделалось так, что эмпирическое преподавание языка перешло в высшее преподавание литературы, что связанное с литературой общее образование передавалось ученикам и в широких размерах; теперь стали пользоваться приобретенными познаниями, для того чтобы изучать руководившие духом своего времени греческие литературные произведения — трагедии Эврипида и комедии Менандра. Точно так же и изучение латинского языка получило более важное значение. В высших сферах римского общества стали сознавать необходимость если не заменить родной язык греческим, то по меньшей мере облагородить его и приспособить к изменившемуся культурному уровню, а для достижения этой цели приходилось постоянно обращаться за помощью к грекам. Экономическое расчленение римского хозяйства отдавало начальное обучение родному языку, как всякий другой мелкий и производимый за условленную плату труд, в руки рабов, вольноотпущенников или чужеземцев, т. е. преимущественно греков и полугреков250; это представляло тем менее затруднений, что латинский алфавит был почти одинаков с греческим и между этими двумя языками существовало близкое родство. Но это было далеко не главное: формальная сторона греческого образования имела гораздо более глубокое влияние на образование латинское. Кто знает, как невыразимо трудно найти надлежащий материал и надлежащие формы для высшего умственного образования юношества и, что еще гораздо труднее, отделаться от раз найденных материалов и форм, тот поймет, почему римляне не сумели удовлетворить потребность в высшем латинском образовании иначе, как применяя к преподаванию латинского языка то разрешение этой задачи, какое они находили в преподавании греческого языка и греческой литературы; ведь и в наше время происходит на наших глазах точно такое же перенесение метода преподавания с мертвых языков на живые. Однако для такого заимствования, к сожалению, недоставало главного. Читать и писать можно было выучиться и по законам «Двенадцати таблиц», но для латинского образования была необходима литература, а таковой в Риме не было.
К этому присоединялось еще другое препятствие. Мы уже говорили о том, как расширилась сфера римских народных увеселений. Между ними издавна играли важную роль сценические представления. Правда, главным увеселением был бег колесниц, но он происходил только один раз в последний день, а в первые дни давались сценические представления. Эти представления долгое время состояли главным образом из танцев и показывания фокусов, а в исполнявшихся во время них импровизированных песнях не было ни диалога, ни сценического действия. Только теперь римляне стали требовать от театральной сцены настоящих драматических представлений. Римские народные увеселения вообще находились под влиянием греков, которые так хорошо умели развлекаться и убивать время, что римляне не могли найти лучших распорядителей для своих забав. Но в Греции никакие народные увеселения не были более любимы и более разнообразны, чем театральные, и на них неизбежно должны были сосредоточить свое внимание организаторы римских празднеств и их помощники. В старинных римских сценических песнях, пожалуй, крылся зародыш драмы, способный к дальнейшему развитию; но, чтобы создать из него драму, требовалась такая гениальность воспроизведения от поэта и восприимчивость от публики, каких у римлян не было вообще или по меньшей мере в ту эпоху; да если бы они и были, торопливость заведовавших народными увеселениями все равно нарушала бы тот покой и досуг, какие необходимы для созревания столь благородных плодов. Таким образом, и в этом случае нация не была в состоянии удовлетворить возникшую потребность; она желала иметь театр, но у нее не было театральных пьес.
Таковы были основы римской литературы, от них неизбежно происходят и ее недостатки. Основой для настоящего искусства служат индивидуальная свобода и радостное наслаждение жизнью, и в Италии не было недостатка в таких зачатках; но римская цивилизация заменила личную свободу общественными узами, веселье — сознанием долга и таким образом заглушила влечение к искусству, которое, вместо того чтобы развиваться, стало чахнуть. Римская цивилизация находилась на высшей ступени своего развития именно в то время, когда в Риме не было никакой литературы. Только с тех пор как стала приходить в упадок римская национальность и стали прокладывать себе дорогу эллинско-космополитические тенденции, в Риме появилась вслед за ними и литература; поэтому с самого начала и вследствие непреодолимой внутренней необходимости она возникла на греческой почве и оказалась в резком противоречии к специфически римскому национальному духу. Прежде всего римская поэзия была обязана своим возникновением не внутренним влечениям поэта, а внешним потребностям школы, нуждавшейся в латинских учебниках, и сцены, нуждавшейся в латинских драматических произведениях. Но и школа и сцена были насквозь пропитаны антиримскими и революционными тенденциями. Праздность зеваки, проводящего свое время в театре, внушала отвращение римлянам старого закала, привыкшим к филистерской серьезности и к деятельной жизни; и если самым глубоко вкоренившимся и самым возвышенным принципом римского государственного устройства было то, что в среде римского гражданства не должно быть ни господ, ни холопов, ни миллионеров, ни нищих, а все римляне должны иметь одинаковую веру и одинаковое образование, то школа и неизбежно не всем достающееся школьное образование были еще более опасны, чем театр, и совершенно гибельны для чувства равенства. Школа и театр стали служить мощными рычагами для нового духа времени тем более потому, что употребляли латинский язык. Пожалуй, и можно было бы говорить и писать по-гречески, не переставая быть римлянином, но в школе и в театре приучались говорить по-римски, между тем как и весь строй понятий и внешняя житейская обстановка сделались греческими. То, что в эту блестящую эпоху римского консерватизма эллинизм пустил свои корни во всей умственной сфере, не находившейся в непосредственной зависимости от политики, и что maitre de plaisir толпы и детский учитель создали римскую литературу в тесном между собой союзе, было хотя и не самым отрадным, но зато одним из самых замечательных и поучительных с исторической точки зрения явлений.
В самом древнем из римских писателей словно таился зародыш всего позднейшего развития. Грек Андроник (до 482, до и после 547 г.) [272, 207 гг.], впоследствии называвшийся в качестве римского гражданина Луцием251 Ливием Андроником, попал в 482 г. [272 г.] с ранней молодости вместе с другими тарентинскими пленниками в Рим в собственность победителя при Сене Марка Ливия Салинатора (консула 535, 547 гг.) [219, 207 гг.]. Его невольничье ремесло заключалось частью в игре на сцене и переписывании текстов, частью в том, что он преподавал языки латинский и греческий детям своего господина и детям других зажиточных людей как на дому, так и вне дома; в этих занятиях он так отличился, что его господин отпустил его на волю, и должностные лица, нередко пользовавшиеся его услугами (например, в 547 г. [207 г.] ему было поручено составить благодарственную песнь после счастливого окончания войны с Ганнибалом), даже отвели из уважения к нему в храме Минервы на Авентине особое место поэтам и актерам для их богослужения. Его литературная деятельность была продуктом его двойного ремесла. В качестве школьного учителя он перевел Одиссею на латинский язык, для того чтобы латинский текст поэмы мог служить основой для его преподавания греческого языка, и этот древнейший римский учебник оставался потом пособием для преподавания в течение многих столетий. В качестве актера он не только сам сочинял для себя тексты подобно всем другим актерам, но также и опубликовывал их, т. е. прочитывал их публично и распространял их в копиях. Но еще важнее было то, что он заменил греческой драмой старинные и по существу лирические театральные стихотворения. В 514 г., [240 г.] т. е. через год после окончания первой пунической войны, на римской сцене было в первый раз дано драматическое представление. Это создание эпоса, трагедии и комедии на римском языке и таким человеком, который был более римлянином, чем греком, было историческим событием, но о художественном достоинстве этих произведений не может быть и речи. В них нет ни малейшей претензии на оригинальность, а если рассматривать их как переводы, то их грубость бросается в глаза с тем большей силой, что эта поэзия не выражает наивным образом своего собственного простодушия, а педантически лепечет, повторяя то, что было создано высокой художественной культурой соседнего народа. Значительные отступления от оригинала являются следствием не вольности, а грубого подражания; манера изложения то плоская, то высокопарная, язык груб и витиеват252. Нетрудно поверить старинным ценителям художественных произведений, что кроме тех, кто должен был поневоле читать в школе стихотворения Ливия, никто не брал их в руки вторично. Однако эти литературные произведения имели во многих отношениях решающее значение для будущего. Они положили начало римской переводной литературе и дали греческому стихотворному размеру права гражданства в Лациуме.
Но это относится только к драме, что объясняется, очевидно, тем, что на латинском языке гораздо легче подражать ямбам и трохеям трагедии и комедии, чем эпическим дактилям; ливиевская же Одиссея была написана национальным сатурнийским размером.
Однако эта первоначальная ступень литературного развития была скоро перейдена. Эпос и драма Ливия ставились потомством — и, конечно, вполне заслуженно — наряду с лишенными жизни и выражения статуями Дедала и считались скорее предметами любопытства, чем художественными произведениями. Но в следующем поколении на раз уже установленных основах были созданы искусства лирическое, эпическое и драматическое, и даже в историческом отношении для нас очень важно проследить за этим развитием поэзии.
Во главе развития поэзии стояла драма как по своей продуктивности, так и по влиянию, которое она оказывала на публику. В древности не существовало постоянных театров с определенной платой за вход; и в Греции, и в Риме театральное представление было лишь составной частью как ежегодно повторявшихся, так и экстренных гражданских увеселений. К числу мероприятий, с помощью которых правительство противодействовало или воображало, что противодействует начинавшему его озабочивать умножению народных празднеств, принадлежало и то, что оно не разрешало строить каменное здание для театра253. Вместо того для каждого празднества устраивали дощатые подмостки со сценой для актеров (proscaenium, pulpitum) и с украшенным декорациями углублением (scaena), а в полукруге перед ними отводили площадку для зрителей (cavea); эта площадка была поката, но на ней не было ни ступенек, ни стульев, так что зрители, не принесшие с собой никакой мебели, бывали принуждены или сидеть на корточках, или лежать, или стоять254. Женщины, вероятно, с ранних пор были отделены от мужчин и могли занимать только верхние и самые неудобные места; помимо этого не было никакого другого законного разделения мест до 560 г. [194 г.], когда сенаторам были предоставлены нижние и лучшие места. Публика была далеко не избранная. Впрочем, высшие классы общества не чуждались всенародных увеселений, и отцы города даже, по-видимому, считали, что долг приличия обязывал их появляться на этих увеселениях. По самому характеру гражданских празднеств на них не могли присутствовать ни рабы, ни иностранцы, но бесплатный доступ к ним был открыт для каждого гражданина вместе с его женою и детьми255; поэтому можно полагать, что публика была похожа на ту, которую мы находим в наше время на публичных фейерверках и даровых представлениях. При этом, конечно, не всегда соблюдался надлежащий порядок: дети кричали, женщины болтали и визжали, а иной раз какая-нибудь публичная женщина делала попытку пробраться на сцену; для судебных служителей эти празднества вовсе не были забавой, и им приходилось то отбирать в залог плащ, то употреблять в дело палку. С введением греческой драмы, понятно, возросли требования к театральному персоналу, и в способных людях, по-видимому, не было избытка: так, например, для исполнения одной пьесы Невия пришлось прибегнуть к дилетантам за недостатком актеров. Однако положение художника оттого нисколько не изменилось; поэт или, как его в то время называли, «писец», актер и музыкальный композитор не только по-прежнему принадлежали к не пользовавшемуся уважением разряду наемных работников, но и по-прежнему стояли очень низко в общественном мнении и страдали от грубого обращения со стороны полиции. Все люди, дорожившие своей репутацией, конечно, сторонились этого ремесла; директор труппы (dominus gregis factionis, также choragus), который обыкновенно был и главным актером, был в большинстве случаев из вольноотпущенников, а труппа состояла обыкновенно из его рабов; все музыкальные композиторы, имена которых дошли до нас, принадлежали к разряду несвободных людей. Денежное вознаграждение было очень незначительно — вскоре после конца этого периода упоминается как о необычайно высокой плате о гонораре театрального композитора в 8 тысяч сестерциев (600 талеров); но и это вознаграждение выплачивалось устраивавшими празднество должностными лицами только в тех случаях, если пьеса не проваливалась. Уплатой денег все оканчивалось: в Риме еще не было и речи о таких же, как в Аттике, состязаниях между стихотворцами и почетных наградах; в то время, как и в наше, там, по-видимому, ограничивались тем, что аплодировали и свистали и каждый день давали только по одной пьесе256. При таких условиях, когда искусством занимались за поденную плату, а артиста вместо славы ожидало бесчестье, новая национальная римская сцена не только не могла развиваться самостоятельным путем, но и вообще не могла получить художественного развития. В Аттике театр был обязан своим процветанием благородному соревнованию между самыми образованными афинянами, а римский театр в общем итоге не мог быть не чем иным, как плохой копией с афинского, и можно только удивляться тому, что в этой копии местами встречается так много грации и остроумия.
В театральном мире комедия преобладала над трагедией; зрители хмурились, если вместо ожидаемого комического представления начиналась трагедия. Отсюда понятно, почему в этом периоде были такие сочинители комедий, как Плавт и Цецилий, и вовсе не было сочинителей трагедий и почему среди дошедших до нас названий драматических произведений того времени на одну трагедию приходится три комедии.
Сочинители, или, вернее, переводчики, представлявшихся в Риме комедий естественно брались прежде всего за те пьесы, которые пользовались в то время самым большим успехом на эллинской сцене; поэтому им приходилось ограничиваться исключительно257 новейшими аттическими комедиями и главным образом произведениями самых знаменитых драматических писателей того времени: Филомена (394?—492) [360?—262 г.] из Солои в Киликии и Менандра из Афин (412—462) [342—292 гг.]. Эти комедии имели настолько важное значение не только для развития римской литературы, но даже и для общего развития народа, что и для историка есть полное основание остановить на них свое внимание. Пьесы были невыносимо однообразны. Они почти исключительно вертятся на том, что молодой человек наперекор своему отцу или же содержателю публичного дома старается добиться обладания возлюбленной, которая конечно очень привлекательна, но сомнительной нравственности. Путь к счастью обычно лежит через какое-нибудь надувательство, а главной пружиной интриги является хитрый слуга, добывающий нужные деньги посредством какой-нибудь плутни, в то время как влюбленный горюет и от любви и от безденежья. При этом нет недостатка ни в размышлениях о любовных радостях и страданиях, ни в орошаемых слезами сценах расставания, ни в попытках любовников сделать что-либо над собой от сердечных мук; по мнению старинных критиков, любовь, или, вернее, влюбленность, была достоянием менандровской поэзии. Развязка заключается обыкновенно, по крайней мере у Менандра, в неизбежной свадьбе; при этом в назидание и для удовлетворения зрителей добродетель девушки обыкновенно оказывается если не вполне, то почти вполне незапятнанной; сама же девушка оказывается пропавшею без вести дочерью какого-нибудь богатого человека и, стало быть, во всех отношениях хорошей партией. Наряду с этими любовными сюжетами появляются трогательные; так, например, в плавтовской комедии «Канат» речь идет о кораблекрушении и о праве убежища; в комедиях «Три монеты» и «Пленники» нет никакой любовной интриги, а описывается благородное самопожертвование друга в пользу друга и раба в пользу господина. И сами действующие лица и их драматическое положение воспроизводятся до мелочных подробностей все в одном и том же виде, как рисунок на обоях; так, например, повсюду повторяются такие сцены, что какой-нибудь невидимый слушатель рассуждает сам с собою, кто-нибудь стучится в дверь, какие-нибудь невольники проходят по улице по обязанностям своего ремесла. Такой шаблонный способ изложения отчасти объясняется тем, что число постоянных масок было неизменно установлено; так, например, было восемь масок старцев и семь масок слуг, среди которых автор, по крайней мере как правило, только и мог делать выбор. Такая комедия, понятно, должна была отбросить лирический элемент более древних драматических произведений — хор — и с самого начала ограничиться разговорами и в лучшем случае речитативами, так как в ней не только не было никаких политических элементов, но и вообще не видно ни истинной страстности, ни поэтического вдохновения. Само собой понятно, что эти пьесы и не сочинялись с целью производить сильное и чисто поэтическое впечатление; их привлекательность заключалась главным образом в занимательном сюжете (причем новейшая комедия отличалась от старой как большей внутренней пустотой, так и более значительным внешним усложнением фабулы) и в особенности в отделке деталей, причем тонкий и остроумный разговор доставлял поэту торжество и был предметом восторга для публики. Содержанием для этих комедий служили большей частью разная путаница и замена одних лиц другими, что легко допускало вторжение в область абсурдных и нередко разнузданных фарсов; так, например, «Казина» оканчивается совершенно по-фальстафовски уходом обоих женихов и переодетого невестой солдата; сверх того, комедии наполнялись шутками, забавными рассказами и загадками, которые и за столом афинян того времени были обычным занятием за недостатком других, настоящих, сюжетов для разговора. Сочинители писали эти комедии не для великой нации, как Эвпол и Аристофан, а для образованного общества, которое подобно иным кружкам, убивающим время в остроумничанье и в праздности, довольствовалось разгадкой ребусов и шарад. Оттого-то они и не рисуют верной картины нравов своего времени; в их произведениях нельзя уловить никаких следов великих исторических и умственных сдвигов, и в связи с этим нам невольно приходит на ум, что и Филомен и Менандр были действительно современниками Александра и Аристотеля, но зато мы находим в них столь же изящное, сколь и верное изображение образованного афинского общества, из сферы которого комедия, впрочем, никогда и не выходила. Даже в тусклой латинской копии, по которой мы главным образом знакомимся с тем обществом, оригинал не утрачивает всей своей привлекательности; особенно в тех пьесах, которые были написаны в подражание самому талантливому из этих сочинителей, Менандру, живо рисуется перед нами жизнь, которую поэт видел вокруг себя и которою он сам жил, — не столько в своих заблуждениях и искажениях, сколько в своей привлекательной обыденности. Дружеские семейные отношения между отцом и дочерью, мужем и женой, господином и слугой со всеми любовными и другими мелкими интригами срисованы с натуры так верно, что и до сих пор не утратили своего интереса; так например, пирушка слуг, которою оканчивается «Stichus», в своем роде неподражаемо хороша по интимности описываемых в ней отношений и по согласию, которое царит между обоими любовниками и возлюбленной. Очень эффектны элегантные гризетки; напомаженные и разодетые, с модной прической и в шитой золотом длинной одежде появлялись они на сцене или даже занимались на сцене своим туалетом. Вслед за ними появляются или сводни самого низшего разряда вроде той, какая выведена на сцене в комедии «Curculio», или дуэньи вроде гётевской старухи Варвары, как например Скафа в комедии «Привидение»; нет недостатка и в готовых к услугам братьях и товарищах. Роли пожилых людей многочисленны и разнообразны; на сцене появляется отец, то строгий и скупой, то нежный и мягкосердечный, то снисходительно устраивающий свидания между любовниками; влюбленный старик, старый услужливый холостяк, ревнивая пожилая хозяйка дома со своей старой горничной, которая всегда берет сторону своей госпожи против ее супруга; напротив того, роли молодых людей занимают второстепенное место, и ни первый любовник, ни изредка появляющийся на сцене примерный добродетельный сын не имеют большого значения. Принадлежащие к категории слуг хитрый камердинер, взыскательный дворецкий, пожилой благонамеренный воспитатель, полевой раб, от которого пахнет чесноком, дерзкий мальчишка уже служат переходом к очень многочисленным ролям, характеризующим разные профессии. В числе их постоянно появляется на сцене забавник (parasitus), который за позволение садиться за обеденный стол богача, обязан занимать гостей смешными рассказами и шарадами, а иногда и терпеливо подставлять свою голову под бросаемую в нее посуду; в Афинах это было в то время особой профессией, и не было никакого поэтического вымысла в том, что такой лизоблюд перед своим появлением на сцену приготовляется к исполнению своей роли по книжкам, где записаны у него различные остроты и анекдоты. Кроме того, очень нравились роли: повара, который умеет не только прославиться приготовлением необыкновенных соусов, но и наживаться с искусством ученого вора; наглого и охотно сознающегося в разных безнравственных проделках содержателя публичного дома, его образцом может служить Баллион в комедии «Раб-обманщик»; воина-фанфарона, который живо напоминает нравы наемников времен Диадохов; авантюриста по профессии, или сикофанта, бесчестного менялы, напыщенного и невежественного врача, жреца, корабельщика, рыбака и многих других личностей той же категории. Наконец, сюда же следует отнести и собственно характерные роли, как например суеверный Менандр и скупой комедии Плавта «Горшок». Также и в этом последнем произведении национальная эллинская поэзия обнаружила свою несокрушимую творческую силу; но душевные движения здесь уже скорей скопированы внешне, чем глубоко прочувствованы, и при этом в тем большей степени, чем ближе задача автора подходит к истинно поэтической. Замечателен тот факт, что в только что упомянутых нами характерных ролях психологическая правда большей частью заменяется развитием отвлеченной идеи: так, например, скряга собирает обрезки своих ногтей и о пролитых слезах жалеет как о бесполезно истраченной воде.
Впрочем отсутствие глубокой характеристики и вообще всю поэтическую и нравственную пустоту этой новой комедии следует поставить в вину не столько сочинителям комедий, сколько всей нации. Прежние специфические особенности греков стали отмирать; среди них уже нельзя было найти ни любви к отечеству, ни народной веры, ни домашней жизни, ни благородных подвигов, ни благородных помыслов; поэзия, история и философия дошли до полного истощения, и афинянину уже ничего не оставалось кроме школы, рыбного рынка и публичного дома; поэтому нисколько не удивительно и едва ли достойно порицания то, что поэзия, которая должна озарять самое человеческое существование, не извлекла из такой жизни ничего кроме того, что мы находим в комедиях Менандра. При этом замечательно, до какой степени поэзия того времени, не впадая в школьное подражание, укреплялась и освежалась идеалами, лишь только отворачивалась от поколебленной в самых своих основах афинской жизни. В единственно дошедшей до нас пародико-героической комедии того времени — в плавтовском «Амфитрионе» — веет более чистый поэтический воздух, чем в каком-либо из драматических произведений того времени; добродушные боги, к которым автор относится с легкой иронией, благородные личности из мира героев и забавно-трусливые рабы представляют самые удивительные контрасты, и вслед за комическими сценами рождение сына богов среди грома и молнии составляет почти грандиозную заключительную сцену. Но эта задача иронизировать над мифами была относительно невинной и поэтической в сравнении с изображением обыденной жизни тогдашних афинян. С историко-нравственной точки зрения нет никакого основания порицать сочинителей за такое направление и вообще нельзя винить того или другого сочинителя за то, что он становился на один уровень со своей эпохой: комедия была не причиной, а последствием той нравственной испорченности, которая преобладала в народной жизни. Но именно для того, чтобы составить себе верное понятие о влиянии таких комедий на римскую народную жизнь, необходимо указать на пропасть, которая раскрывалась из-под этой изысканности и внешней привлекательности. Грубости и непристойности, которых до некоторой степени избегал Менандр, но в которых нет недостатка у других поэтов, составляют наименьшее из зол; гораздо хуже ужасающая пустота, среди которой протекает жизнь и в которой нет других оазисов кроме влюбленности и опьянения, та страшная проза жизни, где всё сколько-нибудь похожее на энтузиазм встречается только у мошенников, у которых кружится голова от их собственных сумасбродных замыслов и которые занимаются своим мошенническим ремеслом с известным вдохновением, и прежде всего та безнравственная мораль, которой особенно разукрашены пьесы Менандра. Порок наказывается, добродетель получает свою награду, а разные грешки прикрываются обращением на путь истины или при свадьбе, или после свадьбы. Есть пьесы вроде плавтовской комедии «Три монеты» и некоторых произведений Теренция, в которых все действующие лица, включая даже рабов, наделены в некоторой мере добродетелями; в них встречаются на каждом шагу и честные люди, которые поручают другим мошенничать вместо себя, и по мере возможности девичья невинность, и такие любовники, которые все пользуются одинаковой благосклонностью своей возлюбленной и составляют между собой нечто вроде товарищества; здесь на каждом шагу встречаются общие места и обычные нравоучительные изречения. А примирительный финал, как например в комедии «Вакхиды», где мошенники-сыновья и обманутые отцы все вместе отправляются кутить в публичный дом, отзывается совершенной нравственной гнилостью, достойной какого-нибудь Коцебу.