ЖАНРЫ

Мордовцев Д. Исторические романы. Компиляция. Книги 1-16
Шрифт:

– Ау, матушка, боярынька! Ау, Олена Митревна! – аукала она, напрасно силясь вынырнуть своим слабым старческим голоском из целого потока голосовых волн, которые неслись и переливались в воздухе по обе стороны Тясмина.

Ее никто не слыхал, а Гриць хотя и увидал ее со своего возвышения, с живого плетня из девичьих рук, но тотчас же отвернулся, боясь, что это его хотят звать или «кашку кушать», или «головку мыть», либо «почивать» и что ему ужасно надоело.

– Матушка боярыня, Олена Митревна, нам Бог радость послал, – говорила запыхавшаяся нянюшка.

– Что ты, няня! Ох! – встревожилась Брюховецкая, даже побледнела.

– Точно, родимая, радость, чу, Бог послал…

– Говори же, сказывай, Аксентьевна, что такое?

– Та мабуть бабушци Бог сынка або дочку послав, – усмехнулась пани Дорошенчиха. – Кого вам Бог дав, бабусю, москалика чи московочку?

– Господь с тобой, пания! Что ты непутное говоришь! – обиделась старушка.

– Так что же? Сказывай, няня, не томи! – тревожно спрашивала Брюховецкая.

– Гонец с Москвы, родимая, пригнал и от батюшки князя и от матушки княгинюшки поклон и благословение тебе привез, и грамотки с им…

– Ах, няня! Что ты! Ох! – скорее испугалась, чем обрадовалась, молодая боярыня.

– Истинно докладываю… Я и свету не взвидела, как речь-ту родную услыхала… с родимой-то сторонки и собачка, чу, родная сестрица, – бормотала старушка, разводя руками.

– Вже-й сторонка! – улыбнулась Дорошенчиха.

– Так идем, няня, скорее… Гришутку взять надоть, ах, господи!

Все заторопились. Только Гриць никак не хотел расстаться со своей почетной ролью Шума. С плачем он был стащен с девичьих рук и насильно уведен домой.

– Я не хочу москалем буть… я не хочу боярином буть… я буду козаком… у москалив бороды… я не хочу бороды, я хочу вусы… не давайте мене москалям, – капризничал Гриць всю дорогу.

– Добре, добре, Грицю, – подзадоривала его веселая Дорошенчиха, – ты у нас будешь гетьманом.

– Ни, не хочу гетьмана… я буду Шумом… – Так Гриць я остался при своем мнении.

IX. Гонец из Москвы

Гонец, которому так обрадовалась старая няня Аксентьевна, ехал с грамотами из Москвы, из Малороссийского приказа, к гетману Правобережной Украины, к «Петру Дорофеичу», как величали московские люди Дорошенко, когда были довольны им или хотели его задобрить и которого тотчас же превращали в «Петрушку» с укоризненным прозвищем «Дорошонок», как только имели повод на него гневаться. Приехавший в Чигирин гонец был не простой москвич, а молодой думный дворянин, «государев холопишко Федька Соковнин», как он сам писал себя, родной брат двух «великих страстотерпиц», боярыни Морозовой и княгини Урусовой.

Не одна старая няня обрадовалась Соковнину: «боярыня и пания Олена Митревна Брюховецкова», как называл ее московский гонец, расплакалась от умиления, увидав больше, чем «собачку с родной стороны», человека, который знал ее девушкою и видел, как она в последний раз «своею девичьею красою – русою косою светила», то есть был у нее на свадьбе в числе ближних гостей, мало того – ближних-ближайших: Федор Прокопьевич Соковнин был на этой свадьбе «тысяцким» и на коне, с саблей наголо, стоял, по московскому обычаю, всю брачную ночь у подклети, в то время когда в подклети между новобрачными, гетманом и боярином Иваном Мартыновичем Брюховецким и княжною Оленушкою Долгорукой, «доброе совершалось».

Речи в первые минуты свидания были так бессвязны, что их трудно было уловить кому бы то ни было. Только уже после необходимых и неизбежных в подобных случаях возгласов, вопросов и ответов Соковнин, плотный русый мужчина лет под сорок, напоминавший только вчерне своих сестриц, обратил внимание на Гриця, который, держась за подол матери, исподлобья поглядывал на незнакомца.

– А это, чаю, сынок твой, Олена Митревна? – спросил он и потянулся было погладить мальчика.

Гриць попятился назад и топнул ножкой.

– Сыночек? У-у, дикой! – Соковнин коснулся рукою головы мальчика.

– Не рушь мене, не рушь, – упрямился Гриць.

– Что-что он бормотит?

– Не рушь, ты москаль!

– Ого-го-го, какой черкашенин! – рассмеялся Соковнин. – Фу-ты ну-ты! А как зовут его?

– Гришей, Гришуткой, – отвечала молодая боярыня.

– Я не Гришутка… Я Гриць, – понуро пояснил упрямый хохленок.

Разговор, конечно, скоро перешел на московские дела. В горницу, которая была отведена Брюховецкой в Чигирине, в доме Дорошенко, и в которой молодая боярыня приняла теперь своего московского гостя, немного погодя вошла и Дорошенчиха, спросив предварительно, не помешает ли она.

– Нет-нет, кумушка, где помешать! – успокоила ее Брюховецкая. – Я у вас, как у родных, жила, и мне от вас таить нечего, да и не по что.

Соковнина, видимо, удивила, и удивила приятно, эта черкасская вольность: пришла баба, молодая и красивая, в комнату, где находился посторонний мужчина, пришла сама и не прячется! Не закрывается ни фатой, ни рукавом, не ахает и не убегает, как черт от ладану. Он даже молодцевато приосанился при виде молодой черкашенки, у которой – ему припомнилась сейчас московская песня:

Лицо белое – набеленное, Брови черные – насурьмленные, Глаза серые – развеселые…

Все это действительно было у молодой, красивой украинки, только не «набеленное» и не «насурьмленное» по московскому обычаю, а природное. Соковнин и бороду свою русую с краснецой молодцевато оправил.

– Так Нероновы времена, сказываешь, настали на Москве, Федор Прокопьич? – продолжала Брюховецкая начатый разговор.

– Нероновы и Диоклетиановы, матушка Олена Митревна, – отвечал гость, взглядывая мельком на красивую черкашенку-гетманшу. – Развели это сестер в разные темницы: Федосеюшку заточили в Печерском подворье, а Дуню – на Алексеевском монастыре под приставы. И каких это с ими диоклетианских мучений ни проделывали, и сказать я тебе, матушка, не умею. Первое дело, силком и к церковному четью-петью волочили. Нейдут это сестры, не хотят иметь общение с никонианы, так их – срам сказать! – кладут это на рогожные носилки и несут к четью-петью, словно бы мертвое тело… Сама посуди, каково это!

Брюховецкая грустно качала головой и молчала… Ей представлялись эти грязные рогожные носилки и на них эти пышные боярыня и княгиня, которых она видела когда-то во дворце на самых почетных местах, в самых дорогих нарядах или же в блестящих, раззолоченных каптанах «с аргамаки многи и гремячими чепьми»… И вдруг – на рогожках. Ей вспомнилось окровавленное, обезображенное лицо мужа на груде мертвых тел… Она невольно вздрогнула… Это смерть стала за плечами…

– И откуда это все взялось у сестер, я и ума не приложу, – продолжал Соковнин. – Вить в девках да и замужем уж были они тихи, что овечки, скромницы такие, что и сказать нельзя, мухи не обидели, и что, бывало, ни скажешь им: «Федосьюшка, мол, сделай, мол, то-то и то-то» либо «Дуняшка, поди, мол, принеси», – не перечили ни в чем и никому. А тут – на поди! – железные какие-то стали, адамантовые… Несут это которую по двору к четью-петью, увидит она кого, и ну стонать к носильщикам-ту: «Увы мне! Ох, утомилася я, старицы, постойте немного!» Ну, те и спущают носилки наземь, а она ну вещать: «Зачем-де волочите меня? Разве-де я хочу с вами молиться? Никак! Не почитаю я вашей-де службы!» И уж достанется тут и Никону, и попам, и архиреям, всем сестрам по серьгам и по черезичкам… И что ж бы ты думала, Митревна! Со всей Москвы валит народ, и худородные, и вельможные жены, только бы посмотреть, как волочат в церковь боярыню либо княгиню, да послушать их горяченькой проповеди… Уж и вправду горяченькая, ох, горяченькая!

– Яки ж се сестры, скажить, будьте ласкови, и за що их так, мов злодиив, москали мордують? – спросила пани гетманова, заинтересованная рассказом Соковнина.

– Это, пания ваша милость, мои сестры будут родные, значит, сестренки: старшая – вдова боярина Морозова, а молодшая будет княгиня Урусова, – любезно отвечал Соковнин.

– За що ж их, мов турки Байду, катують?

– За крест, ваша милость, за крестное сложение.

– Як за хрест? – удивилась пани гетманова. – Хиба ж у вас у Москви вира татарська тепер чи турецька?

Поделиться с друзьями: