Мордовцев Д. Исторические романы. Компиляция. Книги 1-16
Шрифт:
Рука митрополита опустилась, как обожженная…
– А кусается, – лукаво шепнул думный Ларион своему соседу, архимандриту Иоакиму.
– Сущая крапива, – улыбнулся на это архимандрит.
– Я хотел токмо треушок поднять, – бормотал, оправдываясь, митрополит.
– То-то, не забывай моего боярского чина, – повторила боярыня.
Но патриарх приблизился к ней и омочил сучец в масло. Морозова, удерживаемая сотниками, взмолилась с воплем отчаяния:
– О-о! Не губи! Не губи меня, грешницу, отступным маслом.
Лицо патриарха покрылось краской негодования.
– Молчи! Ты поносишь святое миро!
– Не святое оно, отступное… О! Уйди от меня… Ужели одним часом хочешь погубить весь мой труд!.. Отступи, удались! Не требую я вашей святыни.
И она отворачивала назад голову, билась в руках стрельцов, как пойманный голубь, звеня железами.
Патриарх отступил и передал сосуд митрополиту: дрожащие руки его могли пролить священное миро. Он сам весь дрожал.
– Уведите вражью дочерь с глаз моих долой! – заикался старик. – Она еще отведает сруба.
Морозову увели. Когда она выведена была на крыльцо, то услыхала звяканье еще чьих-то кандалов. То вели еще двух колодниц.
– Дунюшка? Это ты?
– Я, сестрица, – отвечала радостно Урусова, которую тоже вели к патриарху.
Морозова и Урусова бросились было друг к другу, но стрельцы, конвоировавшие их, не пустили.
– О! Так ты жива еще! Не сожгли? Не удушили?
– Жива, сестрица.
– А кто с тобой?
– Это я, – отвечал женский голос, – али не узнала меня, Федосьюшка.
– Акинфеюшка! Милая! И ты в узах?
– В узах Павловых, миленькая, радуюсь!
– Слава Тебе, Создателю… Дерзайте же, миленькие! Дерзайте именем Христовым: той бо победи мир… Дерзайте!
Колодниц развели силою.
– И Анисьюшку боярышню взяли волци! И Устиньюшку взяли, поволокли в Боровск! – кричала уже с крыльца Акинфеюшка.
– А мать Меланию?
– Мать Мелания здравствует!
Стрельцы зажали рот Акинфеюшке.
Когда во Вселенскую палату ввели Урусову и Акинфеюшку, патриарх встретил их сердито.
– И вы во след оной же волчице? – спросил он, приближаясь к колодницам.
– Неведома нам волчица, а ведомы токмо волци, – отвечала княгиня.
Патриарх велел подать освященное масло.
– Княгиня! Оставь свои заблуждения, – заговорил он более спокойно, – покорись царю и Освященному собору, и тебя возвратят мужу и детям.
– Нету у меня мужа, – отвечала раскольница, – топор разве будет моим мужем, а брачным ложем плаха.
– А ты, боярышня, за ними же? – обратился патриарх к Акинфеюшке, отворачиваясь от Урусовой.
– Я жениха ищу, – отвечала та спокойно. Акинфеюшка смотрела теперь далеко не тою, какою мы видели ее более четырех лет тому назад в Малороссии, в городе Гадяче, в гостях у гетманши Брюховецкой, когда Акинфеюшка вместе с другими странницами и странниками возвращалась из Киева, куда они ходили на богомолье. Тогда она смотрела загорелою, с энергическим лицом и задумчивыми в то же время глазами, черницею, которая ходила из конца в конец Русской земли, ища себе «жениха», как она выражалась. В сущности, она бродила по «святым местам», побуждаемая скрытою в ней жаждою все видеть, чего она не видала прежде, искать новой, незнакомой ей природы, новых, невиданных ей людей. Это была по призванию бродящая душа, перелетная птичка, которую с каждой весной тянуло в неведомые страны. Теперь она пошла в заточение. Тюремная жизнь сгладила с ее лица загар и украинского, и поволжского солнца, убелила это лицо, возвратив ему боярскую белизну и нежность. Но в душе она осталась все та же: искала «жениха», жаждала видеть невиданные страны… Только теперь эти невиданные страны представлялись ей на том свете, за могилой, и она жаждала скорее пуститься в эту далекую дорогу, к неведомым странам…
Питирим, поглядев на ту и другую колодницу и видя, что словесные увещания и тут ни к чему не поведут, решился скорее укротить их строптивые сердца священным миром. Обмакнув сучец в масло, он потянулся было к Урусовой.
– Не подходи! Не подходи! – закричала она, вырываясь из рук стрельцов.
Силясь вырваться из грубых рук, которые все-таки старались держать ее «полегше, молодешенька уж она больно, хрупенька, пухлое тельцо мягконько, что у ребенка», она нечаянно сорвала с себя фату… Покрывало и повязка спали с головы… Пышная русая коса снопом развалилась по плечам и спине, точно рожь спелая…
И стрельцы, и духовные власти, увидев женскую косу, пришли в ужас: обнажить от покрова женскую голову в то время считалось величайшим позором и преступлением…
– Батюшки-светы! Волос бабий! Ах! Что мы наделали! – ужаснулись стрельцы.
– Святители! Бабу опростоволосили! Да за это и в аду мало места…
– Ах, господи! Что ж это такое будет?!
– Власы женски… перед чернецами… коса… грех какой! – растерянно бормотал патриарх. – Уведите, уведите ее! Ах!
«Экое добро пропадает, ни она себе, ни другим», – огорчался в душе Ларион Иванов, глядя вослед уводимым женщинам и созерцая все еще не прикрытую роскошную косу Урусовой.
– Н-ну зелье, ах! – едва передохнул Питирим. – Да легче со львом в пустыне состязаться, чем с бабою… Ну, зелье!..
XII. В застенке
На следующую ночь к ямской избе собрались бояре: князь Воротынский, князь Яков Одоевский и Василий Волынский. Им предстояло трудное государское дело, пытать трех баб: боярыню Морозову, князя Петра Урусова жену Евдокию да дворянского рода Даниловых девицу Акинфею. Диву дались бояре, рассуждаючи о том, что ныне творится в Московском государстве, а особливо в царствующем граде Москве: «Бабы взбесились, все таки до единой перебесились и бабы, и девки». Забрали себе в голову – шутка сказать! – идти за Христом, да так и прут и на все фыркают: боярыни фыркают на боярство, княгини и княжны на княжество, стрельчихи на стрелецкую честь. На-поди! Говорят, что Христос-де и царского роду был, а жил смердом, мужиком, ходил, мало без сапог, без лаптей и спал, су, под заборами, а питался-де под окнами, где день, где ночь жил. А об боярстве-де у Него да о княжестве и помину не было, и кругом-де Него все были мужики и смерды, рыбаки да пастухи. И кинулись это бабы все добро делать: сами нищих одевают и моют, боярышни им шти варят да хлебы пекут, срам, да и только.
Что это поделалось с бабами, бояре и ума не приложат. Житья не стало им дома от этих баб, не приступись к ним, так все рвут и мечут, а смотрят смиренницами.
– Вот и на моей княгине бес поехал, – говорил массивный, остробородый толстяк князь Воротынский. – Уйму ей нету с тех самых мест, как увидела Морозову на дровнях, везли ее тады зимой под царские переходы; совсем взбесилась моя баба. «Хочу, – говорит, – и я за Христом идти!» – «Да где тебе, – говорю, – полоротая, за Христом иттить, коли у тебя дом на руках и хозяйство?» – «Нищим, – говорит, – раздай все…» А! Слышали? Ну, признаюсь, я ее маленько-таки, как закон велит, и постегал по закону: вежливенько соймя рубашку…
– Что жена! – перебил его Одоевский. – У меня дочушка, девчонка, взбеленилась. «Не хочу, – говорит, – быть княжной и служить диаволу, хочу, – говорит, – Павловы узы носить…» А! И откуда они взяли эти Павловы узы? Уж и бог их знает. А всему виной Морозиха эта да Урусиха… Теперь эта моя девчонка все, что ни попадет ей под руку, раздает черничкам да нищим. Уж я не знаю, что и делать с ней: учил малость, так хуже. «Убегу, – говорит, – от тебя, как Варвара-великомученица от отца Диаскора бежала…» А! Каково!