Московское золото и нежная попа комсомолки. Часть Пятая
Шрифт:
Чуть больше полутора месяцев прошло с тех пор, как его, совершенно неожиданно, выдернули из Испании и сунули в самый конец географии — во Владивосток.
На удивление, его испанская командировка была высоко оценена, и он даже удостоился личной похвалы и краткого рукопожатия от самого Ворошилова.
Но вот к вождю его не вызвали. Ни на совещание, ни на личную беседу. Кузнецов некоторое время гадал: то ли это проявление недовольства флотом, то ли есть вопросы лично к нему.
Зато в качестве подарка на свой тридцать третий день рождения он получил звание капитана первого ранга и, уже через несколько дней, упаковав немногочисленные пожитки, почти две недели неспешно трясся по Транссибу к новому месту службы.
По прибытии во Владивосток его, казалось, немедленно погрузили во что-то среднее между серпентарием и палатой в сумасшедшем доме.
На Тихоокеанском флоте, как и по всей стране, свирепствовал поиск шпионов и вредителей, звучали речи о необходимости проведения «чистки на флоте». Дело доходило до откровенного маразма. Вместо вызванного недавно в Москву флагмана 1 ранга Викторова флот возглавил Григорий Киреев.
Но бурление говен — как называл происходящее про себя Николай Кузнецов — дошло до того, что командир 3-й морской бригады кораблей, товарищ Октябрьский, открыто обличал теперь уже своего нового командующего — Киреева.
Штаб флота встретил Кузнецова молчаливыми стенами, настороженными взглядами и обилием бумаг. За последние месяцы, с момента отъезда Викторова, всё здесь держалось на страхе и осторожности. Люди стали говорить тише и короче, молчать чаще и шарахаться от почувствовавших свою силу чекистов. Ему с ностальгией вспоминалась Испания — простая и ясная в своей опасности. А тут, вместо фронта — штаб, вместо врага — бумага и улыбки окружающих.
Прямо с поезда, угодив в этот творящийся вокруг гадюшник, в самый разгар «изъятия» командного состава, Кузнецов всеми силами старался отстраниться от аппаратных игр и с головой ушёл в работу. Дел на него нагрузили с избытком, и начал он, к удивлению очень многих, в первую очередь с морской авиации. Вместе с командующим авиацией, комбригом Жаворонковым, он объезжал аэродромы, знакомился с командирами, лётчиками, вникал в наличие и состояние техники.
И вот сейчас он сидел и с ненавистью смотрел на телеграмму:
«прислать характеристику ст лт Хренова АМ отметить наличие связей с троцкистами анархистами прочими буржуйскими элементами».
Кузнецов провёл ладонью по лбу, как будто хотел стереть напряжение. Потом аккуратно выложил перед собой чистый лист, обмакнул перо в чернильницу и начал писать. Спокойно и взвешенно, когда каждое слово — как шаг по тонкому льду.
Самый конец августа 1937 года. Аэродром Биарритца.
Лёха моргнул пару раз, привыкая к полумраку салона после яркого солнца. Жаркое солнце Испании всё ещё билось в его глазах радужными пятнами, но то, что он увидел внутри, быстро привело его в очень бодрое состояние.
На полу, у борта, валялись — иначе не скажешь — Васюк и Смирнов, связанные, с кляпами во ртах. Васюк, здоровенный белорус, выглядел нелепо скрюченным, и только глаза выдавали его бешенство. Смирнов тяжело дышал, стараясь не двигаться и не тревожить ранение. А сверху, почти сидя на Васюке — как на диване, — расположился здоровенный толстяк арабской внешности. Жидкую, сальную бородёнку он, видимо, когда-то пытался расчесать, но результат получался исключительно непрезентабельный. Лицо у него было круглое, потное, с явно выраженным налётом дебилизма. В руках у него блестел здоровенный нож — будь он чуть длиннее, потянул бы на саблю, будь чуть изящнее — на кинжал, но сейчас он больше напоминал инструмент мясника, чем оружие воина. Араб лениво ткнул Васюка в зад, вызвав сдавленные, возмущённые стоны — и при этом тупо ухмыльнулся.
А вот второй участник действия при взгляде вызывал подспудную тревогу. Невысокий, живой и юркий, с быстрой мимикой, острыми движениями и глазами, как у хорька — блестящими и настороженными. Именно он держал пистолет у лба нашего не состоявшегося менеджера по туризму. Говорил он по-французски, с акцентом, но бегло и уверенно.
— Monsieur le pilote… — сказал он, наклонившись ближе и пахнув Лёхе в лицо давно не чищенными зубами. — Сейчас ты заведёшь мотор, взлетишь — и полетишь на запад. Прямо к Бильбао.
Он кивнул в сторону лежащего Смирнова, чуть опустив пистолет на уровень Лёхиной груди, и махнул свободной рукой своему арабскому придурку:
— Иначе Мудахо… сначала убьёт этого.
Мудахо ткнул тесаком в тело Смирнова. Тот со стоном дёрнулся, Лёха лишь крепче сжал зубы.
— А потом — этого идиота, — добавил дёрганый, кивнув на Васюка, которого в этот момент снова пошевелили тесаком.
Замерев перед дулом пистолета, Лёха исключительно сильно жалел, что свой верный «Браунинг» он не взял с собой в город, остерегаясь французских жандармов. Сейчас он был спрятан под панелью приборов, до которой ещё предстояло как-то добраться.
Лёха бросил быстрый взгляд по сторонам, пытаясь найти решение сложившейся ситуации. Дёрганый с пистолетом увидел это движение и снова ткнул стволом в грудь Лёхи:
— Замер немедленно! — нервно крикнул бандит, заставив Лёху снова замереть. — Довезёшь нас без проблем до Бильбао — и я обещаю, отпущу вас всех!
Знакомый нам Серрано Гадео, растянул губы в улыбке. Слишком спокойно и уверенно.
— Да чтоб ты сдох, ублюдок фашистский, — тихо прошипел Лёха.
«Ну Васюк… Лопух феерический! Олень из Беловежской пущи! Как можно было так попасться? Хотя… долетели, расслабились. Или, зная его — наверняка полез помогать с чем-нибудь, вот и огрёб…» — проскочила в Лёхином сознании стремительная мысль.
Толстяк довольно захрюкал:
— Э-э-э! Быстрее! Полетели, senor piloto! Полетели! — закричал он и начал покачиваться взад-вперёд, будто подбадривая самолёт своей тушей.
Лёха зло сплюнул под ноги, медленно опустил с таким трудом раздобытое пропитание, пролез к креслу и щёлкнул тумблером, включив основной аккумулятор…
Самый конец августа 1937 года. Аэродром Лерида .
Николай Остряков стоял у края взлётной полосы и молча смотрел, как отлично знакомый ему СБ Алексея Хренова привычно выруливает на взлётную полосу, постепенно ускоряясь, будто нехотя отрываясь от земли. Пыль, серая и сухая, уже привычная для Лериды, встала дымным шлейфом и закрутилась за машиной. Моторы ревели хрипло, надсадно, и это был знакомый звук — почти родной. Самолёт на миг повис на концах шасси и, сбросив тяжесть земли, ушёл в небо — сначала низко, потом с плавным набором высоты, словно прислушиваясь к собственным силам.
Шёл второй вылет за день. Остряков провожал самолёт взглядом, как кого-то слишком хорошо знакомого и слишком часто провожаемого в неизвестность.
С тех пор как их перебросили в Лериду почти две недели назад, все вымотались и смертельно устали, боевая работа шла почти без остановки. Всё, что можно было стянуть из резервов, стянули сюда. Даже морскую эскадрилью задействовали по полной. С утра они всей толпой, как выразился Остряков, слетали на Сарагосу — били по франкистской колонне, что ползла по дороге к востоку от города. И вот теперь — новая цель: требовалось ввалить по скоплению техники франкистов у Бельчите. Приказ пришёл внезапно, без расшифровки, но с пометкой: «всем готовым — немедленно вылететь».
На Лёхин борт, после того как Николай Зобов выбыл с ранением, поставили нового командира — Александра Тихомирова, молодого парня, только попавшего в Испанию с последним пароходом из Одессы. Штурманом к нему определили Степана Феоктистова, также из последнего пополнения — с виду угрюмого, зато спокойного как гранит. Усилили их испанцем-стрелком, из тех, кто не говорит по-русски, но зато активно машет руками в разговоре — вот и получился лоскутный экипаж, собранный наспех, будто подменная форма в парадном строю.