Мост в белое безмолвие
Шрифт:
ВИНА
Железнодорожные ветки, фабрики, заводы, шеренги самосвалов за шлагбаумами, всегда закрытыми, когда смотришь из окна вагона, отчаянное бренчанье сигнальных звонков, скалистая стена, до которой, кажется, можно дотянуться рукой, первые улицы Мурманска, как всегда повернувшиеся спиной к железнодорожным путям, перестук десятков колес на стыках. Я никогда не видел рулетки, тем более не играл в нее, но я могу точно описать, какие бури иссушают душу искателя счастья. Мы опаздываем на восемь часов. Неужели никак нельзя повлиять на вращение колес! Чтобы отвлечься, я еще раз подтягиваю ремни рюкзака, поправляю планшетку, а подняв глаза, встречаюсь взглядом с Халдором. Он стоит на перроне рядом с невысоким морским офицером и, пока поезд, отмеряя последние сантиметры пути, замирает на месте, не видя меня, смотрит в пыльное окно нашего купе. Взгляд его перескакивает на несколько градусов, к следующему окну, не поворачивая головы, он говорит что-то своему спутнику. Тот усмехается.
– Вот так история, - повторяю я в который раз, все еще тряся его руку.
– А я уж не надеялся тебя увидеть.
– И это сущая правда.
– Мы еще топлива не получили.
– Такси?
– спрашивает главный механик.
– Зачем!
– Нам надо в управление порта.
– А где "Виляны"?
– На рейде. {20}
– Халдор Вальтерович, может, проводим товарища до рейдового катера?
– Я сам найду.
Над замызганной палубой рейдового катера светит холодное солнце, рейд, окруженный необыкновенно высокими сопками, кажется узким. Неподалеку от нас стоит большой рудовоз "Айрон Эйдж", уродливый и приземистый, его загружают прямо с причала, с тихим жужжаньем работают подъемные краны, над водой четко разносятся чьи-то негромкие слова: "Вира, говорят тебе, вира!" - и полный ковш руды опрокидывается в трюм корабля. Рейд беспорядочно утыкан кораблями, несколько буксиров тяжело плывут к устью фьорда, а закончивший погрузку "Хута Фабиан" вздернул на мачту знак скорого отплытия - "Синий Петер".
На открытом рейде поднимается ветер и гонит последних пассажиров с палубы в полупустой салон. Плывем час, плывем другой, сон смыкает глаза, как в трамвае рано утром, да этот катер, по существу, и есть трамвай, развозящий людей на работу; время от времени кто-то встает и выходит, по железной палубе грохочут шаги, коротко взвывает сирена, свет в салоне внезапно сереет или зеленеет из-за корабля, скользящего мимо иллюминаторов, показывающего потеки от сбросовой воды, и катер, почти не останавливаясь, продолжает свой путь. Как обычно, после напряжения наступает депрессия, просачиваясь в кости и в душу, простое начинает казаться сложным. С завистью отмечаю, что бывалый моряк стоит на носу катера, расставив ноги, небрежно держа в руках портфель или чемоданчик, и если трап корабля слишком высоко, он становится на кнехт и одним прыжком перемахивает на траповую площадку размером не больше квадратного метра, висящую прямо над водой. Чем больше я об этом думаю, тем невозможнее кажется мне такой прыжок с рюкзаком за плечами, а если позволить себе подобные сомнения, то лучше всего сразу вернуться домой. Беру заплечный мешок, выхожу на палубу и остаюсь там. Ветер приятно надувает парусом брезентовую штормовку. "Виляны" еще не загружен и потому кажется необычайно высоким и красивым. Самоуверенно следит он за робко приближающимся к нему катером. Его туго натянутые ванты свистят на ветру, тросы приветственно отбивают торопливую дробь по белым мачтам. Обтекаемая палубная надстройка сверкает, поручни отполирова-{21}ны до блеска, стрельчатые борта выкрашены в зеленый цвет, и "Виляны" с очаровательной самонадеянностью обнажает интимную полосу грязного живота, который при загрузке уходит в воду до ватерлинии. Тявкает сирена, и катер мчится дальше, оставив меня на площадке трапа. Могу дать совет: в простых ситуациях лучше доверять мускулам, чем голове. Взбираюсь наверх. Вахтенный матрос с красной повязкой на рукаве преграждает мне путь. Его синие глаза ощупывают мой рюкзак и полушубок с чужого плеча, весь покрытый заплатами, но кому какое дело до этого! Вижу, что он в нерешительности, - наверно, упрекает себя за то, что недостаточно энергично защищал корабль от вторжения мешочника. Неужели Халдор забыл предупредить о моем прибытии? Хватаю его за руку и начинаю ее сердечно трясти. Человек чувствует себя безоружным, если схватить его правую руку и быстро трясти ее вверх-вниз; возможно, обычай рукопожатия и ведет отсюда свое начало. Спрашиваю, как дела. В ответ он ухмыляется, нажимает на красную кнопку, вытаскивает откуда-то микрофон и, не в силах отвести глаз от моего полушубка, бодро кричит:
– Эй, вы там! Принимайте гостя!
Перешагиваем через высокий комингс и попадаем в теплое нутро корабля. Знакомый запах "Вилян" обволакивает меня, наконец-то я дома. У большинства кораблей свой собственный запах, и только очень хорошие суда пахнут одинаково - не грузом, который возят, а чистотой, рожденной сильной, волевой рукой. В трюмах таких кораблей после селедочного фрахта или аммиачной селитры жгут кофейные зерна. Мы идем по устланному ковром коридору, освещенному мягким светом, поднимаемся по двустороннему трапу на вторую палубу, открываем дверь в каюту, расположенную точно на центральной оси корабля; занавески на квадратном окне, меньше всего напоминающем меланхолический иллюминатор, радостно взмывают вверх, под окном на письменном столе, рядом с пачкой писчей бумаги, опять же точно на центральной оси судна, стоит новенькая, с иголочки пишущая машинка с латинским шрифтом, и это сразу заставляет меня умолкнуть. Я понял намек. Догадываюсь, что, когда позднее буду вспоминать это судно, я, наверно, никогда не смогу освободиться от чувства вины и неоплаченного долга, но, признаюсь, особенной грусти при этой мысли не испытываю. {22}
ГОЛОД
Три голубых дня наполнены криком чаек, плеском волн, благими намерениями и пустыми резервуарами для горючего. Вечером к борту нашего судна подошел "Отепя", на следующий вечер - "Вормси", суда соединили протянутыми вдоль и поперек швартовыми, шлангами и словами команды; прожектора, освещающие корабли, превратили светлую ночь в непроницаемый купол, мы живем под ним, как в обособленном от всего мира городе, где возможно все: неожиданные встречи, сюрпризы, визиты, где есть даже свой клуб. Палубы кораблей расположены на разных уровнях, поэтому кажется, будто наш город стоит на холмах, как Сан-Франциско. Капитан "Отепя" Женя Попов допытывался у меня, почему художники никак не займутся Эстонским морским пароходством. Судостроительные заводы потрудились на славу, но художественное оформление интерьера кораблей им, конечно, не под силу. Что я мог ответить? По заказу Попова стенку его тесного салона украсили темно-синим силуэтом Таллина с сигаретной коробки. Все-таки лучше, чем голая стена, в мурманском фьорде это выглядело даже очень здорово, но лучше, если бы оформлением корабля на заводе ведали художники. Попов угостил нас горячей копенгагенской сельдью, она еще не успела остыть. Его молчаливый главный механик состоит в каком-то родстве с нашим Беллинсгаузеном, и, не спеша попивая "Мирабель де Лорэн", мы беседуем с ним об истории. Я не записываю его имени, полагая, что мы или встретимся с ним, или не встретимся никогда. И вот через год главный механик пойдет на своем корабле по большой реке далеко в тундру, поставит корабль у лесопилки на якорь, как нянька ставит перед магазином детскую коляску, зайдет в сельскую столовую пообедать, и там-то мы и окажемся с ним за одним столом. Мне вообще везет на встречи. В его ванной комнате я смою с себя грязь тундры и волдыри от комариных укусов, и в мягком свете настольной лампы мы продолжим наш сегодняшний разговор о Беллинсгаузене. В своих странствиях я часто сталкиваюсь с гостеприимством, этим нежнейшим цветком человеческой культуры, судьба, климат и эстонский характер не очень-то благоприятствовали его взращиванию у нас. Мы можем депоэтизировать понятие гостеприимства, определив его как жажду обще-{23}ния, но что это объясняет? Ровным счетом ничего.
Жажда общения - одна из пружин культуры, но дело не только в этом. Как редкостное сокровище храню я воспоминание об одном старике. В сумерки в пустыне удивительная видимость. Я заметил его дом издалека и понял, что до совхозного центра - так теперь в Каракумах называют оазисы - недалеко. Это был светлый глинобитный домик с плоской крышей, похожий на большой спичечный коробок, и, подойдя поближе, я увидел, что перед темнеющим проемом двери расстелен красный ковер, на котором сидит и пьет чай старик в черном ватном халате и в серой чалме. Красный луч солнца, пересекая пустыню, заканчивал свой путь на его лице и на стене дома, все остальное тонуло в синеве. Я решил дождаться своих спутников и свернул с дороги к дому. Старик, не поворачивая головы и не глядя на меня, наклонился в сторону двери и что-то сказал. Оттуда высунулась рука и протянула старику пиалу. Когда я приблизился к нему шагов на десять, он впервые взглянул на меня, кивнул головой и указал на ковер. Я сбросил рюкзак, стянул с ног кеды и сел рядом с ним. Он налил в пиалу зеленого чая, пододвинул ее к моим ногам, отломил половину хлеба, похожего на большой блин, положил его рядом с пиалой и сказал что-то, что могло быть приветствием, молитвой или пожеланием приятного аппетита. Он не говорил по-русски и понимал, что я не знаю узбекского. Мы молча ели и пили, пока пунктирная линия моих спутников не приблизилась к нам. Я поднялся с ковра, старик тоже встал. Я поднес правую руку к сердцу и склонился в поклоне перед ним, старик сделал то же самое. Потом он вытянул вперед обе руки, я пожал его правую руку, положил левую на тыльную сторону его правой ладони, и он на мгновение коснулся левой рукой моей левой руки. Его длинные пальцы были холодны, сухи, странно шелкоковисты, рука вся изрезана темными морщинами, пыль пустыни за многие десятилетия вытатуировала на ней густую и тонкую сеть, такая же сетка покрывала его лицо, на котором оставались живыми одни только глаза. Я забросил рюкзак за плечи, а старик опять сел на ковер, приняв ту же самую позу, в которой я застал его, и обратил лицо к быстро холодеющему диску солнца, часть которого уже скрылась за горизонтом. Уходя, я ни разу не оглянулся на него, чтобы унести эту картину домой такой, как она запечатлелась в моих глазах. Есть {24} вещи, о которых мы редко думаем. Если бы узбекский ученый Бируни (1030) оглянулся назад, он увидел бы за собой такую же длинную историю, какую мы, эстонцы, числим сейчас за своей спиной. А ведь вся наша история, записанная в книгах, родилась уже после него! Значит, за спиной этого старика, сидящего в пустыне на пороге своего жилища, уместились две наши истории. Может быть, он был неграмотным, но иные наши грамотеи куда безграмотнее его. Эти рассуждения уводят нас в сторону от темы, но мне хочется сказать еще несколько слов об истории. Задумывались ли вы над тем, что эстонцы живут на своей земле уже три тысячи лет, если не больше? Мы ощущаем свою родину иначе, чем англичане или венгры. Нет, наверное, на земном шаре такого уголка земли, где каждый родник и каждый поворот проселочной дороги, каждый валун и каждое дерево были бы описаны с такой заботой и старанием, так воспеты на все лады и стали бы всенародной собственностью не только в конституционном, но и в поэтическом смысле этого слова. Это тоже история, не записанная и все же зримая. Но когда дело касается гостеприимства, у нас появляется комплекс черепахи. Нельзя же, в самом деле, объявлять недостатки добродетелями и верить юмористам, утверждающим, что жизнь эстонского крестьянина в прошлом была труднее, нежели жизнь узбека, армянина, русского или хотя бы немецкого крепостного! Жажда общения - святое дело.
ВОСКРЕСЕНЬЕ
Когда в воскресенье мы с Халдором отправляемся наконец в город, никакого определенного плана у нас нет. Может быть, он имел в виду небольшой праздничный обед в каком-нибудь мурманском ресторане, о рыбных блюдах которого похвально отзывался вчера вечером. На всякий случай я опустошаю хлебницу, стоящую в салоне на столе, и укладываю куски хлеба в свою планшетку. Катер мчится к порту, сопки отступают, между их гранитных плеч показываются широкие, прямые улицы, гладкие стены пятиэтажных домов детища одного времени и одного архитектора. В 1915 году на узкой прибрежной полосе родился порт Мурманск, который я уже никогда не забуду, а спустя год возник город, запоминающийся прежде всего обрамляющими его сопками, поросшими низкорослыми перелесками, иссеченными ветрами и снежными ураганами. {25}
В небе беззаботно светит солнце, ни один из нас не хочет навязывать другому свою волю, игнорируя таксистов, мы шагаем по одной из тех широких и чистых улиц, которые поднимаются от залива в гору, проходим мимо пятиэтажных желтых домов, мимо двухэтажных, тоже желтых, минуем конечную остановку автобуса и бензоколонку и наконец видим первую корову, и все это напоминает сказку о старике и старухе, которые упрямо не желали открывать рта. Мы говорим обо всем, кроме цели нашего похода, пока не протопали километров двадцать, а заодно и новые лаковые ботинки Халдора. Расстояние в горах, как известно, обманчиво. Когда мы наконец сворачиваем с шоссе, на пути к нашей таинственной цели встают все новые и новые сопки. В сосновой роще мы доверяемся тропинкам; то разбегаясь, то снова сходясь, они ведут нас все выше и выше, пока вдруг не оказывается, что дальше нам идти некуда. Горная гряда круто обрывается в пропасть, на дне которой виднеется озерцо. Солнце освещает противоположный берег, красноватую гранитную стену с темно-зелеными сосновыми кущами, озеро дремлет в сиреневых сумерках, таинственное и недосягаемое, даже в полдень солнечный свет вряд ли доходит туда. Если когда-нибудь я чувствовал головокружение, то именно здесь, на грани пропасти и бескрайней дали. За соседней грядой чудится новое озеро и новая пропасть, еще более синяя, чем первая, и этот безмолвный скалистый пейзаж тянется до размытого далью горизонта. За ним - пустота. Если бы я даже не знал географической карты, я все равно почувствовал бы, что там море. Близость моря всегда чувствуется, эстонцу едва ли надо это доказывать. Вот там они и есть - Баренцево море, Северный полюс, море Бофорта, все точно на одной линии, и страна чукчей становится на три тысячи километров ближе, чем если добираться к ней кружным путем, по берегу!
Двенадцать шагов левее, в залитой солнцем соседней долине, дышит Мурманск со всеми своими окраинами и скалистым обрамлением, с вечерними огнями в тысячах окон и на зеркальной поверхности фьорда, где я, как мне кажется, узнаю "Виляны", а Халдор - вахтенного матроса Маклакова на капитанском мостике.
Мы садимся на землю, делим пополам хлеб и смотрим, как тени медленно ползут в гору. {26}
СЕВЕРНЫЙ ПОЛЮС ЗА ТЫСЯЧУ ЛЕТ ДО ПИРИ*
Если бы я сказал, что сижу здесь, в воротах Северо-Восточного прохода, в основном потому, что 29 мая 1453 года турки захватили Константинополь, это могло бы показаться претенциозной шуткой. Но девятнадцатый век открыл единство органической жизни, а наш век добавил к этому доказательства физического единства мира. На фоне этих открытий утверждение о единстве исторического процесса кажется бледным и малоубедительным, ибо единство означает помимо всего прочего еще и то, что события, далекие во времени и пространстве, постоянно влияют друг на друга. Причина всегда является следствием чего-то, следствие всегда распадается на звенья новых причин. До недавнего времени историческая наука развивалась преимущественно в рамках национальных школ, и, в отличие от представителей точных наук, работа историков начинается не с исследования элементарных частиц, а с их создания: выбор исторических источников, их толкование, публикация или отказ от таковой зависят прежде всего от того, что именно хотят доказать. Никому пока еще не пришло в голову исследовать взаимное влияние исторических процессов, совершающихся в скандинавских странах и на Борнео, поэтому и не существует источников, которые позволили бы судить о размерах этого влияния. Мы можем предположить, что оно микроскопически мало, но едва ли мы ошибемся, утверждая, что при всем том оно не меньше, тех влияний, которые начала изучать и измерять современная атомная физика, описывая процессы, происходящие внутри атомного ядра. Что касается турок, то покорение ими Константинополя в 1453 году закрыло уже освоенный европейцами торговый путь в Индию, а ровно через сто лет привело англичан в поисках нового пути к воротам Северо-Восточного прохода. Но это не было первооткрытием Северного морского пути. Родившийся в том же году английский пастор и географ Ричард Хеклут нашел и опубликовал отчет Отера о путешествии по Белому морю, предпринятом на семь веков раньше. Этот примечательный документ 875 года лежит в основе истории исследования полярных морей, а также сравнительного финно-угорского языкознания.
"Биармия* оказалась страной искусно возделанных пашен, жители которой, однако, воспротивились их высадке на берег. Земля терфиннов была совершенно пустын-{27}ной, там можно было встретить лишь охотников, рыбаков и птицеловов. Жители Биармии рассказали Отеру о своей стране, а также и о соседних с ней землях. Но что в их рассказе правда, а что нет, он не знает. Ему показалось, что финны и жители Биармии говорят на одном и том же языке. Он завязал с ними отношения главным образом потому, что, во-впервых, хотел исследовать их страну, а во-вторых, также из-за китов и моржей, ибо бивни последних дают превосходную кость. Несколько бивней он привез в дар своему королю. Кроме того, из их шкур получаются великолепные корабельные тросы".
Эта цитата нуждается в некотором пояснении.
Отер был родом из Норвегии, точнее - из Хаалогаланда, где через тысячу лет после него родился один из последних норвежских викингов, Отто Свердруп, капитан "Фрама", на котором плыл к Северному полюсу Фритьоф Нансен. Отер разводил северных оленей, но фундамент своего солидного состояния заложил торговыми путешествиями в Биармию. Под этим скандинавским названием разные исследователи усматривают самые различные области Северо-Восточной Европы, начиная с Кольского полуострова и кончая Северным Уралом, но само название, по мнению многих ученых, восходит к слову "парма", что на языке коми-зырян означает первобытный, девственный лес. Позднее оно легло в основу названия города Пермь. По всей вероятности, рассказ Отера записан королем англосаксов Альфредом, который взял его к себе на службу как выдающегося мореплавателя своего времени. Это первый письменный источник, рассказывающий о Нордкапе, о Ледовитом и Белом морях и о народностях, населявших побережье Дальнего Севера; его достоверность подтверждается следующим абзацем: "Вот он и поплыл вдоль (норвежского.
– Л. М.) берега, держа курс точно на север. В течение трех дней безлюдный берег был у него с правого борта, а открытое море - с левого, и он оказался в тех северных водах, в которые обычно заходят китобои. Но он продолжал свой путь на север в течение еще трех дней. Тут берег поворачивал на восток или море вторгалось в сушу -- этого он не знал. Зато он точно помнил, что в этом месте ему пришлось ожидать западного ветра или вест-норд-веста".