Мой бумажный замок. Литературные эссе
Шрифт:
Приговор произносился многократно, в силу собственных понятий и целеполаганий, но не только чекистами, красноармейцами и их вождями, но и учеными, поэтами, художниками. В лучшем случае – загрузили философов на корабль и выслали вон из страны. Приговорили религию – и попов вместе с нею. Не поняли генетиков – и оставили жить и работать только последователей Трофима Лысенко. Отбор жестокий и беспощадный.
Он был таким безоговорочным не только в России, мы ведь помним Савонаролу, который сжигал на костре картины Боттичелли; инквизицию, которая сожгла Джордано Бруно; французских революционеров с их террором и гильотиной. Вот и у нас преобразование начиналось с отрицания – старой живописи, литературы, оперы и балета. Юные горячие головы требовали отдать им Большой театр, чтобы в нем гремела новая индустриальная музыка, и звучали революционные стихи. Они были гениальны, им казалось, что старье им никогда не пригодится! И вот уже Маяковский, походя, небрежно отпнув Пушкина, важно делится своим методом, как сочинять стихи. Он даже больше не Пушкину противопоставляет себя и свой метод, а современнику Есенину, еще сохранившему мелодичность, исповедальность в своей лирике.
Статья Маяковского сама по себе прелестна юношеским апломбом, смешным менторством, и тут же – отрицанием всяческих авторитетов. И я не хочу сейчас вдаваться в ее подробности, потому что на самом деле речь в ней не о поступательности литературного процесса, а об индивидуальности самовыражения: Маяковский не может быть Пушкиным, как и Есенин не может быть Маяковским, они слишком органичны и неповторимы каждый со своим голосом и мироощущением.
Пройдет еще сто лет после этого оголтелого отрицания и самоутверждения, и с корабля истории полетят уже эти революционеры. Постперестроечная эпоха заклеймит певцов революции, вместе с Маяковским из школьных программ будет выброшен Горький, их практически перестанут издавать, о них забудут театры и чтецы. Потом, как бы нехотя, удивляясь тому, что где-то в мире Горького еще ставят, а Маяковскому ученые посвящают монографии, их оставят на полке библиотек. Не сожгут. Ну, так, напомню, после всплеска отрицания в 1920-х тоже наступило отрезвление: Большой театр отстояли, картины из кладовок вывесили по стенам музеев, по всей великой империи раскинулась сеть библиотек, в которых рядом стояли Пушкин, Маяковский и прочие разнообразные поэты.
Но юношеское горячее стремление утвердиться за счет попирания старых авторитетов, видимо, в природе человека. И вот уже на сайте поэтов я читаю вот это, снисходительное, через губу: "Пушкин – тоже графоман, об этом говорят уже давно".
Приговор, как о деле решенном. Не веря своим глазам, читаю:
"Некоторые стихи Александра Сергеевича достаточно банальны, конъюнктурны и одинаковы. Учили в Царском селе многих, а "выбился в люди", стал поэтом, только Пушкин. Талант? А кто-то сомневается? Да, мы знаем еще ряд фамилий, но, положа руку на сердце, помните ли вы наизусть хоть что-то из них? А Пушкина цитируем часто, хотя он и графоман, по-нашему, по-поэмбуковски. Несомненно, быть великим графоманом, господа, тоже нужен талант, а к нему еще удача, умение себя подать и многое другое".
Я читаю это в потрясении. Вспоминаю, как Александр Сергеевич полагал, что будет славен до тех пор, "…доколь в подлунном мире жив будет хоть один пиит". Он сам умел радоваться удачам других, поддерживал Рылеева, Языкова, восхищался Тютчевым, никогда не был злоречивым завистником. И вот пиитов – тьма, но они уже считают Пушкина "умело подававшим себя конъюнктурщиком", сумевшим выбиться в люди, правда, не без таланта.
Я даже не буду говорить о не выездном, не вылезающим из ссылок, вечно поднадзорном поэте, который якобы приспособленчеством «выбился в люди», – это полная ахинея! Но снисходительность, объяснение успехов – удачливостью… Тут каждое слово вопиет черной несправедливостью.
И вот зачитанный до зеркального блеска, до потери изначального смысла и значения поэт получает эти уничижительные слова, не умея из дали веков оправдаться. Да, его творчеству посвящены горы исследовательской литературы, он многократно переиздавался миллионными тиражами, его заучивали наизусть, ему подражали, – мировое признание навечно! Но кому-то показалось, что он – исчерпан, слишком прост и неинтересен.
Я не стану никого из уважаемых исследователей цитировать, обращаться к авторитетам – так может родиться на основании многих мнений еще один том. Я сама, в своей почти ежедневной потребности, в результате многократного обращения к творчеству Пушкина, не устаю повторять себе: он неисчерпаем. До сих пор, в свете новых литературных открытий и потрясений, не прочитан, всегда в нем обнаруживается еще какой-то подтекст, нюансы и акценты вдруг становятся основополагающими, а флер очевидности оказывается лишь насмешливым прикрытием глубинного смысла.
Сошлюсь на вчерашний пример. Внуку задано сочинение по "Капитанской дочке" на тему "От недоросля до офицера, человека чести" – и мы опять старательно разбираем, как Петр Гринев честен, принципиально не желает целовать руку Пугачеву …ну, и так далее.
Но текст меня не отпускает, в чем дело, ведь почти наизусть знаю! И тут до меня доходит, что человек чести здесь вовсе не Петруша, 16-летний недоросль, движимый невнятными импульсами. Это – стремянной, его дядька Савельич! Вырастивший барчука, обучивший грамоте, опекающий его денно и нощно, предлагающий бунтовщику, который шутить не склонен, себя на виселицу вместо дитяти. Он служит, не щадя себя и не задумываясь о последствиях, зная, что кроме выволочки наград не поимеет. Его чудное письмо барину в ответ на обвинения я перечитываю теперь с волнением – это письмо человека долга, бескорыстного и преданного чести. Как Пушкин это сделал?! И вот много лет учителя, пытаясь его переиначить, перетолковать, задают тему о человеке чести – Гриневе. О том самом, что бежит из Оренбургской крепости за помощью к Пугачеву – спасти милую девушку; что пирует за столом с бунтовщиками. Ведет спасительные беседы с ложным государем…Юным читателям даже не предлагают самим найти в повести человека чести!
Стоп, говорю я себе. А вот этот герой – государственный изменник, злодей и бунтарь, как это он получается у Пушкина таким привлекательным, преданным идее и своим страшным сотоварищам; чутким и добрым к этому искреннему мальчишке, который без ума болтается между противоборствующими? Именно Пугачев рассказывает в повести романтическую притчу об орле, портрет его симпатичен, поступки – осмысленны. Он снисходителен даже к Савельичу, который суется со своими счетами. Более того, отпускает этих бестолковых, нечаянно попавших сначала в буран, а потом в большую бурю, дав им…овчинный тулуп, охранную грамоту и денег полушку.
Ах, Александр Сергеевич, как красиво, иронично закольцевал сюжет! И ведь долго сидел в архивах, не с кондачка сделал свое заключение об этом вздумавшем бунтовать казаке, не прокламацию написал, а закодировал свой текст с глубоким жизненным смыслом. Кто там обозвал Пушкина конъюнктурщиком? – Немедленно возьмите свои слова обратно!
Я могу над каждым его произведением подолгу раздумывать, искать в нем ту пронзительную ноту, которая и послужит камертоном к открытию – но он не сразу поддается, должно быть в читателе должно что-то созреть в перипетиях жизненных обстоятельств, чтобы он дорос до Пушкина.
Однако от прозы к поэзии.
Владимир Даль всю жизнь собирал слова, объяснял их, составлял словари, – огромного значения подвиг! Пушкинский лексикон скрупулезно подсчитан, он составляет 20 тысяч слов (половина далевского словаря!), да не просто выстроенных по алфавиту и объясненных. Он из них творил феерической красоты творения, гармоничные, веселые и трагические, философски-осмысленные и простодушные. От "Тятя, тятя, наши сети притащили мертвеца!" до "Восстань, пророк, и виждь, и внемли…"
Он мог отлить чеканную формулу:
"О, сколько нам открытий чудных
Готовят просвещенья дух
И опыт, сын ошибок трудных,
И гений, парадоксов друг!
И случай, бог изобретатель", – и она будет жить в веках, неизменна и многозначна.
А мог посмеяться над недалеким читателем, который к морозам ждет рифмы розы, – ну и на, возьми ее скорей!
Перебирать его стихи невероятное наслаждение, а в сопоставлении с письмами – двойное. Потому что начинаешь понимать, вот это "Я помню чудное мгновенье", – вовсе не о совершенстве объекта обожания, а о поэтическом воображении, самообмане, полете фантазии.
О любви – вот это: "Я вас любил безмолвно, безнадежно, то ревностью, то робостью томим…"
Впрочем, это разговор бесконечный. Пушкин работал, как вол, прочитывал не только то, что писалось на русском. Он следил за тем, что творится на литературной ниве во всем мире, он в своих произведениях откликался, полемизировал с Байроном, Вальтер Скоттом, Мериме, Мицкевичем. Он был профессионалом самой высокой пробы, сумевшим выразить Время, себя, прозреть, предвидеть будущие процессы. Вы будете смеяться, но в иронической эпиграмме Пушкина о насекомых заложено зерно и поэзии Заболоцкого, и прозы Пелевина.